На просторном, поросшем молодой травой, дворе старая Домна рассыпала по лантухам только что перемытую пшеницу.
Золотом отливало освеженное, крепко пахнущее зерно. Куры кружили поотдаль. Петух осторожно поглядывал одним глазом на пшеницу, а другим вскидывал на Домну.
А та шевелила длинной лозиной и подремывала, согретая теплыми лучами весеннего солнца.
Дед Евтеич под сараем обтачивал новую ступицу.
В хате, недавно овдовевшая дочка Домны, Пелагея возилась с пирогами…
Вдруг с проулка раздались звонкие переливы гармоньи.
Песня была так непохожа на то, что приходилось слышать у своих музыкантов: бесшабашный размах музыки в рабочую пору перед самой Страстной был так необычен, что Домна с тревогой наставила ухо, как бы ожидая, что карающий гром сейчас же поразит нарушителя правил.
Пелагея наскоро кинула на пышущие еще жаром пироги белый дежник и высунулась в окно, стараясь заглянуть за поворот улички.
Евтеич бросил точить, приложился к щели в плетне. — Станциенный гульнул… Не то б рекрут, — раздумывал он вслух, но не увидав никого, обернулся к Домне. — Да отгони же курей! Чи ты каменная, чи сдурела?
— Кши! кши, окаянные! — встрепенулась вдруг, завороженная было музыкой, Домна.
К воротам подошел человек странного вида. Смуглый, большеглазый. На голове черная шляпа. Кацавейка до пояса. Перевитые тесьмой чулки и вобранные в них штаны. Черевики. На кожаной перевязи — гармонья.
Евтеич кашлянул басовито, чтобы знали, что во дворе мужчина. По военному времени в хуторе больше бабы оставались. Проходимцам это на руку. Обдурить, а то и обидеть могут.
Незнакомец делал какие-то знаки рукою.
— Да чего он? — крикнул старик. — Немой или не нашего племени? Эй, Палаша!
Из хаты вышла статная молодая казачка, покрытая пестрым платком.
Она приблизилась к воротам и сказала певучим, низким голосом. — За чем добрым? Незнакомец говорил непонятное, разводил руками, показывал на гармонью. — Не пойму батенька! — отозвалась Пелагея, подтягивая концы платка, чтобы лица было видно поменьше…
— Может, напиться просит? — спросил у Пелагеи дед, не переставая точить.
А глаза перебегали от молодого красивого лица незнакомца к перламутровым клавишам гармоньи, на которой, догадывалась она, только что играл незнакомец.
Подошел Автеич с догадками вслух. — Сказать бы жид, — так те на все языки… Выходит, тальянец. В Польше бывало, их без числа… С обезьянами…
— Не подпалит? — тихо спросила Пелагея, сама не зная для чего.
— Чего скажешь!.. Личность не доказывает.. Мирный. Глякась, почтенный, куды правишься? Ежели на станцию, так вот этим проулком.
Но гость уходить не собирался. Он показывал теперь на отворенную дверь хаты, откуда доносился вкусный запах свежеиспеченного хлеба, подносил руку ко рту, ударял себя по карману.
— Пелагеюшка, хлебца ему подай! — догадалась старая Домна, все время наблюдавшая за происходившим у ворот.
На лице Пелагеи беспокойное любопытство разом сменилось озабоченностью. Мигом слетала она в горницу и, подавая краюху дымящегося, только что вынутого из печи хлеба, с чувством удовлетворения мастера следила, как незнакомец приложил хлеб к губам и, казалось, хотел насладиться его ароматом больше, чем утолить голод. Войдя во двор, он присел на колоду у плетня.
Дед снова впился резуном в ступицу. Домна повернулась к воротам спиной, когда дочка вынесла кружку крепко настоенного взвара.
Покончив с едой, пришелец снял шляпу, стал кланяться, а потом достал монету. Пелагея, конфузясь, попятилась. Домна крикнула за нее:
— С Богом… Не надо. Не купленный хлеб. Отозвался и Евтеич, чтобы поскорее окончить с приемом. — Счастливо. Давай ходу молодец. — И махнул рукою, указывая за ворота. Но тот постоял с минуту, задумался. Потом снял с плеча инструмент.
Вдруг пальцы его замелькали проворно по клавишам. Раздалась песня.
Переливчатые звуки, как острые стрелы, впивались в грудь, добирались до сердца, заставляли его замирать и вздрагивать. Все, что казалось до этой минуты нужным и важным, куда-то пропало. Звуки заполнили душу и стали ей слаще всего. Был только страх, что вот они скоро прервутся.
И Пелагее хотелось, чтобы песне не было конца.
А звуки рассыпались вдруг, засверкали и зазвенели, как разноцветный бисер по серебристому блюду. И такими огневыми переливами понеслась удалая чужеземная песня, что во всех жилах забурлила кровь. Невозможно было понять, что творится кругом. Казалось, нет над человеком силы больше этой греховной музыки.
Куры набили зобы и теперь уже ради прихоти разгребали ногами пшеницу. Дед застыл у точила, не сводя зачарованных глаз с музыканта. А Пелагея ухватилась рукой за плетень. Сердце билось молотом, кружилась голова.
***
Судье, Денису Харитоновичу, предстояло два неотложных дела. Первое, до полудня развести неподалеку «парину», — для этого у него с утра должны были собраться хуторяне, чтобы вместе отправиться на участок. А второе — поисповедываться. Своей церкви в Кучугурном не было. Приходилось на вечер ехать в станицу. Под сараем у судьи уже сидело человек пять хуторян, когда напротив во дворе Евтеича послышалась музыка.
— С чего бы это? — недоумевающе отозвался старый казак с трубкой, прислушиваясь к звукам.
— Шалыганы, — суворо решил высокий, с белой бородой и орлиным носом старик. — Чапужиной бы шатуна.
— Этакое время с гармонью — поддержал третий.
Однако, в голосе не было твердой уверенности. Необычайный размах песни поднимал в душе чувства, которые не хотели мириться со словом осуждения.
Первым потянулся к плетню хозяин. За ним налегли и другие. Подошло еще трое с саженками. Четвертый с колесом на плече остановился у ворот Евтеича, да так и слушал, не снимая ноши.
С судейского двора лица музыканта не было видно. Стали делать догадки.
— Должно Пантелей… — Какой Пантелей? — Тьфу! да Красноярский столяр… Говорили, Хромка подрядил рамы делать.
Несмотря на непоколебимую репутацию Пантелея, как лучшего в округе гармониста, раздались возражения. — Не та ухватка. — Этот на дробину гонит так, что Пантелею только почухаться. — Не нашинский… Видно.
— И какая, братцы, хитромудрая штука, — рассуждал подошедший с пустой цибаркой седобородый подвижной казак. — Струменту того — плюнуть: две обичайки да промеж них холява… Суды — туды, тпрунь — брунь… А дыхнет на ней этакий вот черномазый, — все поджилки затрясутся… Не устоишь, право слово! — Вот на старости аж бы сигнул через плетень да кругом Палашки кочетом, кочетом… И-их!
Он осклабился, взвизгнул и ударил сапогом о песок. Сдержанный смех был ответом на признание старого казака, который нашел выражение охватившему всех настроению.
— Ну и режет, шельма его тетушки. — А ты говоришь, — Пантелей… — Куд-ды ему!.. Вошь против барана! Плетень затрещал от напиравших на него слушателей чудесной музыки.
***
Солнце повернуло за полдень. Собралось десятка три хуторян. Однако на дележку не спешили. Толпились вокруг музыканта, который теперь сидел на незапряженных дрогах посреди судейского двора. Иногда по просьбе, переданной знаками, а больше по своему вдохновению — он играл почти без умолку, переходя от подымающего к сильным размерным движениям марша, к меланхолическому, плавному темпу вальса, от щемящей безысходной тоской песни к веселым, трепещущим звукам мазурки.
А когда после затейливого перехода музыкант вдруг ударил знакомого, неудержимо-размашистого, переливчато-дробного, бесшабашно-веселого казачка, — всех захватило как вихрем.
Старый казак с громом хватил о земь цибаркой и, упершись корявыми пальцами в бедра, с гиком пустился в присядку, подбрасывая вверх носками сапогов песок. Навстречу ему понесся высокий гвардеец, на ходу срывая с себя верхнюю одежду. Кто то залихватски присвистывал. Гудел хор голосов, поощряя танцоров. — Больше круг! — командовали задние, чтобы лучше видеть плясунов.
***
Облокотясь о перило рундука, Пелагея через узкую уличку видела все происходившее у куреня Дениса Харитоновича.
Старая Домна уже не раз окликала дочку.
И теперь ее голое слышался из соседней левады. — Пелагея! Пелагеюшку-у! Да иди ж скорей!.. Рассада завянет. Знала Пелагея, что в огороде ждет ее дело… Вся жизнь представлялась ей как непрерывное сплетение забот, начиная с той поры, когда она пятилетней девченкой, с подобранной под самый подбородок рубашенкой, гонялась по перекатам речки за проворными бубырями.
И тогда мать также призывала ее к делу. — Палаша! Палашкуууу! Отгони в околки свиней! Проходили детские годы… Беготня по указке сменилась кругом обязанностей, созданных необходимостью, утвержденных обычаев, вплоть до того времени, когда старшие нашли, что сидеть в девках более не пристало и отдали ее в чужой дом замуж за человека, о котором она знала лишь, что у его отца четыре пары быков и в закромах много хлеба…
Началась еще более сложная деловая жизнь, в которой тело изнывало от работы, а душе нечему было порадоваться. Ныньче, как вчера: завтра, — как было искони. Стряпня, двор, огород, поле.. Не прорвать этого кольца трудового. Над всем тяготеет неутолимый, повелительный закон: надо. Вне его Пелагея не могла себе представить действительной, невымышленной жизни. Человеку, его личным желаниям нет воли. А если бы он захотел преступить, — ему не было бы пощады…
Что же творится сейчас? Отчего она, Пелагея, не спешит в огород и не может оторвать глаз от смуглолицого красавца? Отчего казаки не идут на толоку?.. Уже поздно. Дядя Денис вместо того, чтобы отправиться в станицу к вечерне, откопал в сенцах заветную четверть. И теперь она, постукивая горлышком о граненый стаканчик, переходила из рук в руки.
А ведь берег больше года ко встрече из полка сына…
Будто словами рассказывает песня о какой-то невиданной, радостной жизни. И так сладко внимать этой напевной речи, что Пелагея на минуту забывает все. Кажется, будто она у реки под любимым кустом калины. Напротив — пушистые вербы опрокинулись верхушками в воду. А там вместо песчаного дна синеет безграничное небо с молочными рваными тучками. От их бега кажется, будто несется на ковре-самолете к тридесятому царству, где нет повседневных забот, где сияет солнце, как в Велик-День, да стелятся лазоревые цветы, на сколько хватит глаз…
Раздавшийся вблизи громкий озлобленный голос бабки Иванихи испугал Пелагею. — Гас-спидская сила навела этого черного!… Тьфу, тьфу!… Одурели!.. Федор, а — Федька! Ее деревянистый бас превратился вдруг в визгливый, прыгнувший над всеми другими звуками, возглас. От толпы отделился богатырского вида казак с черной бородой. — Так то ты дело справляешь! — напустилась на него Иваниха. — Замест парины у Дениски точек выбиваете!… Пропаду на вас нет, бусурманы. — Чего там, маменька! — пробовал успокоить ее казак. — Помолчи лучше.. Опчество… — Опчество! — взвизгнула, не унимаясь, Иваниха. — Собрались кобели на гулянки в великопостную пятницу! Слыханное ли дело! Да за это гореть — не перегореть, кипеть не перекипеть в смоле смердющей на том свете!.. Оглоблей бы вас!… И того, окаянного, лупоглазого!
Лихая баба Иваниха. Не то что своего брата, а случится, так и постарше кого отчитает по всем категориям. Однако, правду надо сказать, в общественных делах понимает лучше иного казака. И хуторяне в трудных случаях охотно советуются с ней.
Протест Иванихи не остался бесследным. Да и пора было опомниться. Вечерело. Толпа разом расслоилась. Одни вскинули на плечи саженки, как бы готовясь в поход. Другие потянули зачем-то к сараю. А кое-кто полез через прясло в леваду. Четверть, как по волшебству, куда-то пропала. Музыка смолкла… Укоризненный голос пробурчал: — Зря протаяли день… Разве не правда? — Ты б пример показал, — огрызнулся другой. Небось на шкалик рот скосил, а туды же учить! — Как другие, гак и мы… На то старшие, — кивнул первый на судью. — Никто, как верховцы! — уже громко возмущался известный затейщик споров, отставной трубач Гуркин. — Летось на дележке также вот до темноты зайца гоняли, а нони цыганом народ сбили. — Не даром Хролка доказывал, поделить толоку на два загона, — не послухали, — а порядка б больше было.
Напоминание о Фролке, богатее из нижняков и сопернике верховского кандидата в хуторские атаманы, послужило раззадаривающим поводом.
— Знаем! — вопили из под сарая. — Мастер Хролка из сапогов лапти выкраивать, да нам не по ноге! — Окромя Иванихиных черевик вам обуть нечего… Известно!
Задетые за живое, верхняки надвигались теперь к воротам. Руки спорящих стали чертить в воздухе все более и более решительные жесты. Замелькали угрожающие кулаки. Картина игривой беседы под звуки нежащей песни, при содействии объединяющей чарки, быстро менялась. Надвигалась гроза. Старые счеты, сознание греха, досада за потерянный праздно рабочий день. Все это создавало настроение, непредвещавшее ничего доброго. Когда музыкант проходил мимо двора Евтеича, стоявшая у ворот Пелагея еле заметно кивнула ему. Тот понял. Через минуту смугляк сидел в плетеной закуте, прикрытый снопами конопли. А на дверях закуты висел, похожий на стремя, замок от старого конского пута. Шум и сумятица в уличке усиливались.
Исступленные голоса выкрикивали посулы, ругательства. Трещало прясло. Слышались удары по чему то упругому, мягкому. С корявой дубиной, оттолкнув Пелагею, ворвался на двор Филька, рябой кузнец. — Куды цыган утек? — заорал он свирепо. — Почем же я знаю — притворилась Пелагея.
— И чтобы окончательно разуверить взбешенного Фильку, беззаботно прибавила. — Не видала как-ся… Может, в леваде поискал бы… — И указала в противоположную от закуты сторону. — Гг-ги! — взвизгнул и нелепо, бешено выругался Филька, замахнувшись по воздуху слегою. — Нагоню анчихриста, только юшка от него потекет! И он рванулся на левады. Пелагея завязала потуже ворота, калитку задвинула засовом.
***
Угомонились хуторяне не скоро. Да и не все обошлось благополучно. У судьи развалили прясло и оборвали на поддевке крючки. Прибежавшего на скандал Фролку оттрепали за грудки. Десяток, другой синяков — не в счет. Известно, на свадьбе не без музыки, на миру не без драки. Однако, досадовали, что заспорили ни с того, ни с сего. — Пусть бы какого добра не поделили, а то! Иваниха стояла на том, что не парень с гармонью, а сам нечистый являлся. — Не иначе! — соглашалось большинство. — Этакое смущение разве может от человека?.. Кто то уверял, что видели у музыканта и хвост… В другое время такое объяснение, может, показалось бы рискованным. Но теперь оно было, как нельзя более, кстати. Наличность непреоборимой силы лукавого оправдала все человеческие заблуждения и вместе с тем создавала повод для взаимного примирения.. Возможность достойного наказания соблазнителя дала бы, наконец, полное удовлетворение. Но усердные поиски Фильки не привели ни к чему: черный парень будто в омут нырнул. Толкуя о подробностях взволновавшего хутор события, в сумерки разошлись по домам.
Ночью Домна услышала шорох у поставца. Будто резал кто-то хлеб… — Господи Исусе! … Нешто Пелагея? — Я, маменька. — Чего-ж ты в потемках пораешься? — Так… — водицы захотелось напиться, — осторожно ответила дочка и вышла. Стукнула дверь в сенях. Домна протяжно вздохнула. Было тихо…
***
Чуть свет, на краю рощи, у кладки стояла Пелагея, а возле — вчерашний гость, бродячий музыкант. Он пытался объяснить ей что то. Показывал рукой вдаль, колотил себя в грудь. Охваченная тревогой, опустив подбородок на руку, Пелагея пристально смотрела ему в глаза. В них сверкали и беззаботность и ласка и какая то манящая сила, которой не отдаться нельзя, а довериться страшно. Думы неслись чередой… Жизнь среди ольх… Короткие девичьи дни… Замужество, вдовство, одиночество… Хутор с его маятой, которой не видно конца и без которой, как думают все, нет человеку твердого пристанища, нет счастья… Правда ли?.. — Там, за туманною далью, должна быть другая жизнь. Оттуда пришел он с этой песней, от которой волнуется кровь и, кажется, вырастают крылья. Грех… Да разве радость противна закону?.. Разве жалостные слезы кому-нибудь сделают вред? Нет, правда не в том, что говорит Иваниха, а в том, что есть радость, за которую можно и душу отдать…
Где же сила, чтобы поставить эту правду над всем?!
Блеснувший из-за горизонта луч осветил верхушку моложавой, стройной вербы. Пелагее показалось вдруг, что верба — это сама она, Пелагея… Высоко подымается маковкой, тянется заглянуть в гору… А корни глубоко и крепко вросли в землю. И не сдвинуться ей с места туда, где золотом играет солнце…
С того берега кивал он головою, улыбался, взмахивал шляпой. И вскоре пропал за кустами лозы… У Пелагеи подкосились колени. Обняв ствол вербы, она прижалась пламенной грудью к холодной земле и плакала горько и долго… Некому было утешить ее. Только речка тихо плескалась у берега, и, казалось, манила куда-то в неведомое царство, где нет ни горя, ни заботы… Где серебром блещет убранство и звонко льется вещая песня.
М. Скальдов
© “Родимый Край” № 122 МАЙ – ИЮНЬ 1976
Читайте также: