(Быль недавняя)
Я познакомился с ними в маленьком босанском городке около сорока лет тому назад. Я кончал в то время кадетский корпус. За редкими исключениями учебный и воспитательный персонал корпуса состоял из казаков офицеров и педагогов. Но этим состав русской колонии в городе не ограничивался. Среди корпусных зданий и бараков прислонившись к горке, ютился маленький домишко, в котором проживали четверо казаков, не имевших никакого отношения к корпусу. Попали они в этот город задолго до нашего прибытия туда и занимались куплей и продажей скота. После удачной покупки гнали скот за много километров на ярмарку в город Сараево, или еще куда-нибудь по соседству, и там перепродавали. У Петровича был наметанный глаз, глаз степняка — знал что и когда надо купить. Приглядывался Петрович, присматривался, морщился плевался, отмахивался, а в нужный момент бил по рукам. А затем станичники, соблюдая очередь, гнали скот на продажу. Жили не скудно, но и не тратились зря, у каждого, почитай, было по кубышке.
Над домиком тенью нависала гора, с которой, как на ладони, весь город было видать. Называли эту гору «горой самоубийцы» и недобрая славушка шла о ней. Редкий горожанин отваживался под вечер в одиночку пойти на эту гору, а пастухи так даже днем норовили обойти ее сторонкой. Досужие языки болтали, что видели самоубийцу своими глазами, бродит, мол, бедняга, и веревка на шее болтается. А был этот самоубийца никем другим, как другов Петровича и остальных трех станичников. Добрый был, говорят, казак, да вот лукавый попутал. Пришел раз черед на него скот гнать, а он возьми да и пропади на целую неделю. А вернулся под хмельком и с пустыми карманами. А дружки к нему: где, говорят, денежки? Нашло отвечает он им, ребятушки, чевой-то, уж и сам не знаю как все деньги пропил — растранжирил. Что, говорит, теперича я буду делать? А кто-то из них возьми да и брякни в сердцах: Ды хучь повесси! Ну он вышел будто за нуждой, а сам на горку да и повесился там. Вот и не стало казака, и остались друзья вчетвером век доживать…
Все они были старыми служивыми, с урядничьими лычками, в кавалерах Св. Георгия ходили. Дослужились бы они и до офицерского чина, кабы не чертова революция. А тут, вишь, изволь быкам хвосты крутить да по босанским горам скот гонять. Обидно, конечно, старикам было. Жили они дружно, друг-друга уважали, обращались на «ты», а величали все же по имени-отчеству, не иначе. Бывалыча, поругаются, да как загнут друг дружку, а все по имени-отчеству.
Тянуло меня к ним во-как! Как только удавалось, захаживал я в их домишко, уж больно влекла меня их своеобразная речь, какие-то особенные, неслыханные обороты, каких не услышать было в офицерской среде. В моем юношеском воображении они совершенно заслоняли и затмевали собой высококультурных представителей казачьей среды, с которой я сталкивался ежедневно. После Петровича и его дружков казались мне мои воспитатели как будто уж и не настоящими, не «прирожденными», так просто копией шаркуна из петербургской гостиной. А в маленьком куреньке ожидал меня другой, сказочный мир — казалось, сама степь дышала на тебя и сидел ты с какими-то пращурами твоими — не то со подвижниками Ермака, не то Степана Разина, не то Кондратия Булавина. Помню, как затаив дыхание прислушивался я к их разговорам, стараясь запомнить их выражения, тексты и манеру их песен, и вообще все, что с ними было связано.
В этот год происходили важнейшие события в жизни моих новых друзей Первое последовало за приездом Донского Войскового Атамана. Необычайно добрый по душе и отзывчивый, он решил наградить стариков, принимая во внимание их долголетнюю беспорочную службу и боевые отличия. Перед отъездом Атаман произвел стариков в первый офицерский чин. Это событие совершенно ошеломило их, днями ходили они как во сне, о быках и коровах на время позабыли, и решили это событие отпраздновать. Празднество произошло позднее, уже зимой. Для этой оказии сняли они комнатку в одной гостинице (отдельным кабинетом назвать я это не решаюсь, уж больно неприглядной, более, чем скромной была эта гостиница!) Из гостей было всего двое — я и мой приятель. Я «припозднился» и только к девяти часам вечера подходил к воротам гостиницы. Стоял крепчайший мороз. Когда я приближался к крыльцу, деды на втором этаже «играли» какую-то служивскую. Что это была за песня — я разобрать не мог, но решил задержаться на крыльце, дабы своим приходом не прерывать пения, к тому же очень любопытно было самому узнать что они поют. Шли бесчисленные замысловатые рулады и то росло то затухало нескончаемое «ой-да иээээх, да ну», и никак, ну никак мне не удавалось уловить слово. Не потому, что неразборчиво пели, а потому, что слов-то еще не было — до них не добрались. Не знаю сколько я пробыл там и был уже готов сдаться и вбежать в сени, как вдруг, после особенно длинного «пээээх!» быстрым речитативом полилось: «злодейка пуля в шляпу царскую впилась…» Я чувствовал себя обиженным и глубоко разочарованным. Я ожидал Бог ни на весть какую старину, а тут на тебе, самая что ни на есть обыкновенная, забитая песня» «Было дело под Полтавой!» Да, но как они ее пели! На особый «станишный» лад, именно так, как певали ее в станице на далеком Дону.
Второго по важности события, к счастью, так и не произошло. Но оно могло произойти, и к нему готовились месяцами. А дело в том, что разлука с родной станицей переживалась дедами особенно болезненно. Все разговоры в «куреньке» крутились возле этого, даже споры, коли они затевались, опять-таки были на ту же тему. Способны были деды подчас ожесточенно поспорить и переругаться из-за мелочей, связанных с потонувшим миром. Один раз заспорили по каким статьям коня у Петра Чикомасова в четырнадцатом забраковали. Один говорит что-то о бабках, а другой хрипит: «Неправда, полвершка он у него не дотянул!» И каждый помнит все лучше кого-либо другого, и поди ты, доказывай ему, что все это, в общем, не так уж важно, на тебя же налетят — то ись как это не важно?! Каждая мелочь важна, коли это до родной станины касаемо!
А песни заиграют, и через некоторое время, глядишь, один чернее тучи ссупится с лица, а другой с недовольным лицом за платком лезет, нос старательно высмаркивает и слезу подлую от меня, «сосунка» в бороду прячет. И коли мечталось о чем тогда дедам — так только о покинутом доме, ни о чем больше. Теперь-то все мы люди ученые, все знаем наизусть каково станичников-возвращенцев Красный Дон привечал, а тогда многим и невдомек было. А тут с Дону возьми да и приди письмо. Пишет одному из них (уж не помню кому) законная супружница, уговаривает домой ехать. Так, мол, и так, детки — слава Богу, корову одну нам оставили, горожа на базу развалилась, а чинить некому. То да се, да не возвернулся ли бы ты, уважаемый (следует имя-отчество), заждались-затосковались за тобой и т.д. и т. д.
Письмо обсуждалось всем куренем сообща, и не единожды. Каждый вечер, почитай, сначала Петрович, а впоследствии я, перечитывали письмо вдоль и поперек, да медленно («ты не сепети, толково читай!») после чего начинались разговоры и споры. По поручению адресата я что-то (что именно не помню) писал тогда. Думается мне, что по своему содержанию дипломатическая корреспонденция нынешних дипломатов — детский лепет по сравнению с тем, что диктовали мне тогда умудренные жизнью степняки. Пришло второе, затем третье письмо. Там на Дону тоже не дурачки сидели, «не весло сосали», дело понимали и писали надлежащим образом. Часами приходилось нам, впятером-вшестером, склонившись головами у керосиновой лампы, угадывать скрытый смысл, стараться прочитать между строчками и гадать — есть ли вообще что-либо потаенное, запрятанное среди этих каракуль.
И вот не выдержало сердце казачье, сдался наш «адресат» и порешил ехать на Дон.
Опять пошли споры-разговоры. В конце концов порешили так: тех обещаний и посулов, что в прежних письмах были, недостаточно. Пущай об этом вынесет решение (да к тому же еще и клятвенное) вся станица, что, мол, действительно, ничего ему не будет, и пусть об этом пришлют ему официальную бумагу за печатью и подписями всей станицы. Думается мне, что во всей истории эмиграции — это единственный случай. Возвращенцы были, но чтобы ему официальные бумаги со станичным приговором посылали — этого, думается, не бывало.
И вот пришло толстое заказное письмо. Помолились, вскрыли. Сам герой дня не знал, куда руки девать от волнения, на этот раз торопил читать. В ребра подталкивали — читай поживее! Кроме личного послания законной супруги в конверте была также официальная резолюция революционного станичного сбора за номером таким-то. Под клятвенным заверением с упоминанием Господнего имени, что, мол, никаких мер против такого-то казака принято не будет стояла внушительная лиловая печать, и весь лист был испещрен множеством подписей. Адресата хлопали по спине, галдели орали, кто-то сбегал за водкой, и помнится мне, что «чтец-декламатор» в тот вечер вылез из куреня на четвереньках.
А через неделю было снова «чаепитие» и вот по какому поводу. Что ни день, адресат доставал письмо, перечитывал, каждую подпись внимательно разглядывал, раздумывал, и в конце объявил нам, что… не едет! Удивились все, загалдели. А он нам обстоятельно объяснил все до точечки. Сначала прочитал нам снова все фамилии подписавшихся, а потом, хитро оглядев всех, задал вопрос: а где же подпись Ханжонкова? Подумали мы, действительно странно — а где же подпись Ханжонкова, коли такой был? «А вот я вам сейчас доложу», — сказал внушительно адресат. «Все здесь в этой бумаге прописаны, все до одного с одного краю станицы до другого, и даже комиссар руку приложил. Значит это, что все торжественно поклялись, что мне ничего дурного не будет, а что Ханжонкова касается — так комиссар ему шепнул — не подписывай, значит, бумаги, а вот когда этот самый казачина прибудет — ты его из винтовочки — бац, и готово!» Против такого, не лишенного логики, довода, спорить мы не стали, к тому же обрадовались станичники, что снова все вместе одной семьей будем жить. Вот так и закончилась эта эпопея.
Перед моим отъездом я простился с ними, а Петрович даже пошел провожать меня. Мы стояли на улице и разговаривали. Мимо нас прошла общая знакомая казачка, очень полная, средних лет женщина. Мы поздоровались, а когда она прошла дальше я заметил: «Милая она, симпатичная женщина», на что Петрович невозмутимо ответил:
«Да, Карповна — она дама душевно спокойственная, да и на ногах утепистая…»
Больше я никого из дедов не встречал, а хотелось бы знать куда раскидала по свету Судьба милых обитателей «куренька».
Н. Воробьев. Калифорния
© “Родимый Край” № 116 МАЙ – ИЮНЬ 1975 г.
Читайте также: