С ПЕСНЕЙ. – М. Скальдов


На просторном, поросшем молодой травой, дворе старая Домна рассыпала по лантухам только что перемытую пшеницу.

Золотом отливало освеженное, крепко пахнущее зерно. Куры кружили поотдаль. Петух осторожно поглядывал одним глазом на пшеницу, а другим вскидывал на Домну.

А та шевелила длинной лозиной и подре­мывала, согретая теплыми лучами весеннего солнца.

Дед Евтеич под сараем обтачивал новую ступицу.

В хате, недавно овдовевшая дочка Домны, Пелагея возилась с пирогами…

Вдруг с проулка раздались звонкие пере­ливы гармоньи.

Песня была так непохожа на то, что при­ходилось слышать у своих музыкантов: бес­шабашный размах музыки в рабочую пору перед самой Страстной был так необычен, что Домна с тревогой наставила ухо, как бы ожидая, что карающий гром сейчас же поразит нарушителя правил.

Пелагея наскоро кинула на пышущие еще жаром пироги белый дежник и высунулась в окно, стараясь заглянуть за поворот улич­ки.

Евтеич бросил точить, приложился к щели в плетне. — Станциенный гульнул… Не то б рекрут, — раздумывал он вслух, но не уви­дав никого, обернулся к Домне. — Да отгони же курей! Чи ты каменная, чи сдурела?

— Кши! кши, окаянные! — встрепену­лась вдруг, завороженная было музыкой, Домна.

К воротам подошел человек странного вида. Смуглый, большеглазый. На голове черная шляпа. Кацавейка до пояса. Переви­тые тесьмой чулки и вобранные в них шта­ны. Черевики. На кожаной перевязи — гармонья.

Евтеич кашлянул басовито, чтобы знали, что во дворе мужчина. По военному времени в хуторе больше бабы оставались. Прохо­димцам это на руку. Обдурить, а то и оби­деть могут.

Незнакомец делал какие-то знаки рукою.

— Да чего он? — крикнул старик. — Не­мой или не нашего племени? Эй, Палаша!

Из хаты вышла статная молодая казачка, покрытая пестрым платком.

Она приблизилась к воротам и сказала пе­вучим, низким голосом. — За чем добрым? Незнакомец говорил непонятное, разводил руками, показывал на гармонью. — Не пой­му батенька! — отозвалась Пелагея, подтя­гивая концы платка, чтобы лица было вид­но поменьше…

— Может, напиться просит? — спросил у Пелагеи дед, не переставая точить.

А глаза перебегали от молодого красивого лица незнакомца к перламутровым клави­шам гармоньи, на которой, догадывалась она, только что играл незнакомец.

Подошел Автеич с догадками вслух. — Сказать бы жид, — так те на все языки… Выходит, тальянец. В Польше бывало, их без числа… С обезьянами…

— Не подпалит? — тихо спросила Пела­гея, сама не зная для чего.

— Чего скажешь!.. Личность не доказыва­ет.. Мирный. Глякась, почтенный, куды правишься? Ежели на станцию, так вот этим проулком.

Но гость уходить не собирался. Он пока­зывал теперь на отворенную дверь хаты, откуда доносился вкусный запах свежеис­печенного хлеба, подносил руку ко рту, уда­рял себя по карману.

— Пелагеюшка, хлебца ему подай! — до­гадалась старая Домна, все время наблюдав­шая за происходившим у ворот.

На лице Пелагеи беспокойное любопыт­ство разом сменилось озабоченностью. Ми­гом слетала она в горницу и, подавая краю­ху дымящегося, только что вынутого из печи хлеба, с чувством удовлетворения мас­тера следила, как незнакомец приложил хлеб к губам и, казалось, хотел насладиться его ароматом больше, чем утолить голод. Войдя во двор, он присел на колоду у плет­ня.

Дед снова впился резуном в ступицу. Дом­на повернулась к воротам спиной, когда доч­ка вынесла кружку крепко настоенного взвара.

Покончив с едой, пришелец снял шляпу, стал кланяться, а потом достал монету. Пе­лагея, конфузясь, попятилась. Домна крик­нула за нее:

— С Богом… Не надо. Не купленный хлеб. Отозвался и Евтеич, чтобы поскорее окон­чить с приемом. — Счастливо. Давай ходу молодец. — И махнул рукою, указывая за ворота. Но тот постоял с минуту, задумался. Потом снял с плеча инструмент.

Вдруг пальцы его замелькали проворно по клавишам. Раздалась песня.

Переливчатые звуки, как острые стрелы, впивались в грудь, добирались до сердца, за­ставляли его замирать и вздрагивать. Все, что казалось до этой минуты нужным и важным, куда-то пропало. Звуки заполнили душу и стали ей слаще всего. Был только страх, что вот они скоро прервутся.

И Пелагее хотелось, чтобы песне не было конца.

А звуки рассыпались вдруг, засверкали и зазвенели, как разноцветный бисер по сере­бристому блюду. И такими огневыми перели­вами понеслась удалая чужеземная песня, что во всех жилах забурлила кровь. Невоз­можно было понять, что творится кругом. Казалось, нет над человеком силы больше этой греховной музыки.

Куры набили зобы и теперь уже ради прихоти разгребали ногами пшеницу. Дед застыл у точила, не сводя зачарованных глаз с музыканта. А Пелагея ухватилась ру­кой за плетень. Сердце билось молотом, кру­жилась голова.

***

Судье, Денису Харитоновичу, предстояло два неотложных дела. Первое, до полудня развести неподалеку «парину», — для этого у него с утра должны были собраться хуто­ряне, чтобы вместе отправиться на участок. А второе — поисповедываться. Своей церкви в Кучугурном не было. Приходилось на ве­чер ехать в станицу. Под сараем у судьи уже сидело человек пять хуторян, когда напро­тив во дворе Евтеича послышалась музыка.

— С чего бы это? — недоумевающе отоз­вался старый казак с трубкой, прислуши­ваясь к звукам.

— Шалыганы, — суворо решил высокий, с белой бородой и орлиным носом старик. — Чапужиной бы шатуна.

— Этакое время с гармонью — поддержал третий.

Однако, в голосе не было твердой уверен­ности. Необычайный размах песни поднимал в душе чувства, которые не хотели мирить­ся со словом осуждения.

Первым потянулся к плетню хозяин. За ним налегли и другие. Подошло еще трое с саженками. Четвертый с колесом на плече остановился у ворот Евтеича, да так и слу­шал, не снимая ноши.

С судейского двора лица музыканта не было видно. Стали делать догадки.

— Должно Пантелей… — Какой Пантелей? — Тьфу! да Красноярский столяр… Говорили, Хромка подрядил рамы делать.

Несмотря на непоколебимую репутацию Пантелея, как лучшего в округе гармони­ста, раздались возражения. — Не та ухват­ка. — Этот на дробину гонит так, что Пантелею только почухаться. — Не нашин­ский… Видно.

— И какая, братцы, хитромудрая штука, — рассуждал подошедший с пустой цибаркой седобородый подвижной казак. — Струменту того — плюнуть: две обичайки да промеж них холява… Суды — туды, тпрунь — брунь… А дыхнет на ней этакий вот чер­номазый, — все поджилки затрясутся… Не устоишь, право слово! — Вот на старости аж бы сигнул через плетень да кругом Па­лашки кочетом, кочетом… И-их!

Он осклабился, взвизгнул и ударил сапо­гом о песок. Сдержанный смех был ответом на признание старого казака, который нашел выражение охватившему всех настроению.

— Ну и режет, шельма его тетушки. — А ты говоришь, — Пантелей… — Куд-ды ему!.. Вошь против барана! Плетень затрещал от напиравших на него слушателей чудесной музыки.

***

Солнце повернуло за полдень. Собралось десятка три хуторян. Однако на дележку не спешили. Толпились вокруг музыканта, ко­торый теперь сидел на незапряженных дро­гах посреди судейского двора. Иногда по просьбе, переданной знаками, а больше по своему вдохновению — он играл почти без умолку, переходя от подымающего к силь­ным размерным движениям марша, к мелан­холическому, плавному темпу вальса, от щемящей безысходной тоской песни к весе­лым, трепещущим звукам мазурки.

А когда после затейливого перехода музы­кант вдруг ударил знакомого, неудержимо-размашистого, переливчато-дробного, бесша­башно-веселого казачка, — всех захватило как вихрем.

Старый казак с громом хватил о земь цибаркой и, упершись корявыми пальцами в бедра, с гиком пустился в присядку, подбра­сывая вверх носками сапогов песок. Навстре­чу ему понесся высокий гвардеец, на ходу срывая с себя верхнюю одежду. Кто то за­лихватски присвистывал. Гудел хор голосов, поощряя танцоров. — Больше круг! — ко­мандовали задние, чтобы лучше видеть плясунов.

***

Облокотясь о перило рундука, Пелагея через узкую уличку видела все происходив­шее у куреня Дениса Харитоновича.

Старая Домна уже не раз окликала дочку.

И теперь ее голое слышался из соседней левады. — Пелагея! Пелагеюшку-у! Да иди ж скорей!.. Рассада завянет. Знала Пелагея, что в огороде ждет ее дело… Вся жизнь представлялась ей как непрерывное сплете­ние забот, начиная с той поры, когда она пятилетней девченкой, с подобранной под самый подбородок рубашенкой, гонялась по перекатам речки за проворными бубырями.

И тогда мать также призывала ее к делу. — Палаша! Палашкуууу! Отгони в околки свиней! Проходили детские годы… Беготня по указке сменилась кругом обязанностей, созданных необходимостью, утвержденных обычаев, вплоть до того времени, когда стар­шие нашли, что сидеть в девках более не пристало и отдали ее в чужой дом замуж за человека, о котором она знала лишь, что у его отца четыре пары быков и в закромах много хлеба…

Началась еще более сложная деловая жизнь, в которой тело изнывало от работы, а душе нечему было порадоваться. Ныньче, как вчера: завтра, — как было искони. Стряпня, двор, огород, поле.. Не прорвать этого кольца трудового. Над всем тяготеет неутолимый, повелительный закон: надо. Вне его Пелагея не могла себе представить действительной, невымышленной жизни. Человеку, его личным желаниям нет воли. А если бы он захотел преступить, — ему не было бы пощады…

Что же творится сейчас? Отчего она, Пе­лагея, не спешит в огород и не может отор­вать глаз от смуглолицого красавца? Отчего казаки не идут на толоку?.. Уже поздно. Дядя Денис вместо того, чтобы отправиться в станицу к вечерне, откопал в сенцах завет­ную четверть. И теперь она, постукивая гор­лышком о граненый стаканчик, переходила из рук в руки.

А ведь берег больше года ко встрече из полка сына…

Будто словами рассказывает песня о какой-то невиданной, радостной жизни. И так сладко внимать этой напевной речи, что Пе­лагея на минуту забывает все. Кажется, буд­то она у реки под любимым кустом калины. Напротив — пушистые вербы опрокинулись верхушками в воду. А там вместо песчаного дна синеет безграничное небо с молочными рваными тучками. От их бега кажется, будто несется на ковре-самолете к тридесятому царству, где нет повседневных забот, где сияет солнце, как в Велик-День, да стелятся лазоревые цветы, на сколько хватит глаз…

Раздавшийся вблизи громкий озлобленный голос бабки Иванихи испугал Пелагею. — Гас-спидская сила навела этого черного!… Тьфу, тьфу!… Одурели!.. Федор, а — Федь­ка! Ее деревянистый бас превратился вдруг в визгливый, прыгнувший над всеми други­ми звуками, возглас. От толпы отделился бо­гатырского вида казак с черной бородой. — Так то ты дело справляешь! — напустилась на него Иваниха. — Замест парины у Денис­ки точек выбиваете!… Пропаду на вас нет, бусурманы. — Чего там, маменька! — пробо­вал успокоить ее казак. — Помолчи лучше.. Опчество… — Опчество! — взвизгнула, не унимаясь, Иваниха. — Собрались кобели на гулянки в великопостную пятницу! Слыхан­ное ли дело! Да за это гореть — не перего­реть, кипеть не перекипеть в смоле смердющей на том свете!.. Оглоблей бы вас!… И того, окаянного, лупоглазого!

Лихая баба Иваниха. Не то что своего брата, а случится, так и постарше кого от­читает по всем категориям. Однако, правду надо сказать, в общественных делах пони­мает лучше иного казака. И хуторяне в трудных случаях охотно советуются с ней.

Протест Иванихи не остался бесследным. Да и пора было опомниться. Вечерело. Толпа разом расслоилась. Одни вскинули на плечи саженки, как бы готовясь в поход. Другие потянули зачем-то к сараю. А кое-кто полез через прясло в леваду. Четверть, как по вол­шебству, куда-то пропала. Музыка смолкла… Укоризненный голос пробурчал: — Зря про­таяли день… Разве не правда? — Ты б при­мер показал, — огрызнулся другой. Небось на шкалик рот скосил, а туды же учить! — Как другие, гак и мы… На то старшие, — кивнул первый на судью. — Никто, как верховцы! — уже громко возмущался извест­ный затейщик споров, отставной трубач Гуркин. — Летось на дележке также вот до темноты зайца гоняли, а нони цыганом на­род сбили. — Не даром Хролка доказывал, поделить толоку на два загона, — не послухали, — а порядка б больше было.

Напоминание о Фролке, богатее из нижняков и сопернике верховского кандидата в хуторские атаманы, послужило раззадаривающим поводом.

— Знаем! — вопили из под сарая. — Мас­тер Хролка из сапогов лапти выкраивать, да нам не по ноге! — Окромя Иванихиных черевик вам обуть нечего… Известно!

Задетые за живое, верхняки надвигались теперь к воротам. Руки спорящих стали чер­тить в воздухе все более и более решитель­ные жесты. Замелькали угрожающие кула­ки. Картина игривой беседы под звуки не­жащей песни, при содействии объединяющей чарки, быстро менялась. Надвигалась гроза. Старые счеты, сознание греха, доса­да за потерянный праздно рабочий день. Все это создавало настроение, непредвещавшее ничего доброго. Когда музыкант проходил мимо двора Евтеича, стоявшая у ворот Пе­лагея еле заметно кивнула ему. Тот понял. Через минуту смугляк сидел в плетеной за­куте, прикрытый снопами конопли. А на дверях закуты висел, похожий на стремя, замок от старого конского пута. Шум и су­мятица в уличке усиливались.

Исступленные голоса выкрикивали посу­лы, ругательства. Трещало прясло. Слыша­лись удары по чему то упругому, мягкому. С корявой дубиной, оттолкнув Пелагею, вор­вался на двор Филька, рябой кузнец. — Куды цыган утек? — заорал он свирепо. — Почем же я знаю — притворилась Пелагея.

— И чтобы окончательно разуверить взбе­шенного Фильку, беззаботно прибавила. — Не видала как-ся… Может, в леваде поискал бы… — И указала в противоположную от закуты сторону. — Гг-ги! — взвизгнул и не­лепо, бешено выругался Филька, замахнув­шись по воздуху слегою. — Нагоню анчихриста, только юшка от него потекет! И он рванулся на левады. Пелагея завязала по­туже ворота, калитку задвинула засовом.

***

Угомонились хуторяне не скоро. Да и не все обошлось благополучно. У судьи разва­лили прясло и оборвали на поддевке крюч­ки. Прибежавшего на скандал Фролку от­трепали за грудки. Десяток, другой синяков — не в счет. Известно, на свадьбе не без му­зыки, на миру не без драки. Однако, досадо­вали, что заспорили ни с того, ни с сего. — Пусть бы какого добра не поделили, а то! Иваниха стояла на том, что не парень с гар­монью, а сам нечистый являлся. — Не ина­че! — соглашалось большинство. — Этакое смущение разве может от человека?.. Кто то уверял, что видели у музыканта и хвост… В другое время такое объяснение, может, по­казалось бы рискованным. Но теперь оно было, как нельзя более, кстати. Наличность непреоборимой силы лукавого оправдала все человеческие заблуждения и вместе с тем создавала повод для взаимного примирения.. Возможность достойного наказания соблаз­нителя дала бы, наконец, полное удовлетво­рение. Но усердные поиски Фильки не при­вели ни к чему: черный парень будто в омут нырнул. Толкуя о подробностях взволно­вавшего хутор события, в сумерки разош­лись по домам.

Ночью Домна услышала шорох у постав­ца. Будто резал кто-то хлеб… — Господи Исусе! … Нешто Пелагея? — Я, маменька. — Чего-ж ты в потемках пораешься? — Так… — водицы захотелось напиться, — осторожно ответила дочка и вышла. Стукну­ла дверь в сенях. Домна протяжно вздохну­ла. Было тихо…

***

Чуть свет, на краю рощи, у кладки стояла Пелагея, а возле — вчерашний гость, бродя­чий музыкант. Он пытался объяснить ей что то. Показывал рукой вдаль, колотил себя в грудь. Охваченная тревогой, опустив подбо­родок на руку, Пелагея пристально смотрела ему в глаза. В них сверкали и беззаботность и ласка и какая то манящая сила, которой не отдаться нельзя, а довериться страшно. Думы неслись чередой… Жизнь среди ольх… Короткие девичьи дни… Замужество, вдов­ство, одиночество… Хутор с его маятой, ко­торой не видно конца и без которой, как ду­мают все, нет человеку твердого пристани­ща, нет счастья… Правда ли?.. — Там, за туманною далью, должна быть другая жизнь. Оттуда пришел он с этой песней, от которой волнуется кровь и, кажется, выра­стают крылья. Грех… Да разве радость про­тивна закону?.. Разве жалостные слезы ко­му-нибудь сделают вред? Нет, правда не в том, что говорит Иваниха, а в том, что есть радость, за которую можно и душу отдать…

Где же сила, чтобы поставить эту правду над всем?!

Блеснувший из-за горизонта луч осветил верхушку моложавой, стройной вербы. Пелагее показалось вдруг, что верба — это сама она, Пелагея… Высоко подымается ма­ковкой, тянется заглянуть в гору… А корни глубоко и крепко вросли в землю. И не сдви­нуться ей с места туда, где золотом играет солнце…

С того берега кивал он головою, улыбался, взмахивал шляпой. И вскоре пропал за кус­тами лозы… У Пелагеи подкосились колени. Обняв ствол вербы, она прижалась пламенной грудью к холодной земле и плакала горь­ко и долго… Некому было утешить ее. Толь­ко речка тихо плескалась у берега, и, каза­лось, манила куда-то в неведомое царство, где нет ни горя, ни заботы… Где серебром блещет убранство и звонко льется вещая песня.

М. Скальдов


© “Родимый Край” № 122 МАЙ – ИЮНЬ 1976


Оцените статью!
1 балл2 балла3 балла4 балла5 баллов! (Вашего голоса не хватает)
Loading ... Loading ...




Читайте также: