КОСТЯ ПОПОВ. – А. КУПРИН


Оригинально мы с моим станичником поз­накомились. Случилось это в очень знойный июльский день, в вагоне поезда, шедшего из Петрограда в Гатчино, должно быть 1914-том. Заочно мы, конечно, знали друг друга по ма­ленькой и тесной Гатчинской жизни — я и сотник 2-го Донского полка, Костя Попов, — нов этот день столкнулись поближе.

Стояла в вагоне чертовски душная жара. Сотник ходил по коридору, в руках у него была бутылка пива. Он просовывал голову в отделения — легкий, долговязый, веселый рыжеватый блондин — и спрашивал учтиво: — Простите, господа… Нет ли у кого на ми­нуту штопора? Пить — смерть, как хочется. Так он дошел и до нашего купе. — Простите, господа… Видно было, что — и правда — страдал казак от жажды ужасно, но и тут не терял прирожденной симпатичности и склон­ности к ребяческой улыбке. Я сказал ему: — Да чего проще? Отбейте у бутылки горлыш­ко, оно вместе с пробкой отскочит. Это ста­рый гусарский способ, который проделывают с шампанским либо саблей, либо шпорой, ли­бо просто, тяжелым столовым ножем: надо только быстро скользнуть острием по бутыл­ке до упора, и вмиг готово. Сотник поблаго­дарил за совет и вытащил из ножен шашку. Одно легкое движение, и головка бутылки вместе с пробкой мягко упала на вагонный ковер. Густая пена забила водопадом из бу­тылки. Кто-то из пассажиров предложил жестяной стаканчик. Сотник бережно налил и ему, и мне, и себе по очереди. И еще раз и еще. Я заметил, что очень его заинтересовал отвалившийся кусочек горлышка. Сотник по­днял его с пола и внимательно рассматривал то поворачивая в пальцах, то прилаживая к бутылочному концу. Оба обреза были геомет­рически правильны и точно отполированы. Чисто? спросил я. Сотник серьезно покачал головой. — Видите ли, — сказал он задумчи­во, — если бы всадник рубил слева направо, полным размахом, а кистью сумел бы черк­нуть вот такую кривую, скользящую линию, то у противника была бы вмиг срезана голо­ва и так же правильно, как эта головка.

Услужливый пассажир, дрогнувшим голо­сом, в котором брезгливость смешивалась со страхом, спросил: «Неужели это часто слу­чается на войне?» «Ну, зачем часто? — до­бродушно возразил сотник, — рубятся всад­ники только во встречной атаке, а там разве уждешь секунду для правильного удара? Крик, рев, суета, теснота, полное самозабве­ние… бред какой-то. Однако, такой ловкий удар, конечно, возможен и очень не труден — только не впопыхах, а в полном спокой­ствии и хладнокровии. В бою — это случай­ность, один шанс на миллион».

Так то, вот, мы и познакомились со слав­ным, простодушным, милым и веселым сот­ником. Вскоре он пригласил меня в свою сот­ню почитать что-нибудь станичникам вслух. Для начала я принес «Тараса Бульбу». Нам его хватило на два вечера. Должен сказать, я неохотно и нехорошо читаю с эстрады: яркое освещение, многочисленная и какая-то холодная, чужая публика, необходимость говорить громко, повышенным тоном, и, сле­довательно, ненатурально, все это волнует и неприятно связывает. Но совсем другое дело, когда вокруг тебя, на койках, на скамейках, на подоконниках, на табуретках или просто на полу, сидят доверчивые, чистосердечные люди когда чуешь, что каждое слово принимается ими на веру и что прекрасная вы­думка превращается в их душах в волшеб­ную, живую явь; когда по глубокому молча­нию, по общему сдержанному вздоху, по ро­коту подавленного смеха чувствуешь, что вместе с тобой, слушатели переходят пооче­редно во власть восторга, юмора и умиления. Тогда читать и легко, и сладко, и уже инстин­ктом знаешь, как оттенить или подчеркнуть слово и где сделать секундную паузу.

«Тарас Бульба» был принят с общим мол­чаливым восхищением. Просили прочитать еще раз «Тараса». Но я предпочел угостить их «Казаками» Толстого. Конечно, пленил и очаровал станичников дядя Брошка. Я заме­тил, что те места, которые трогали меня в этой чудесной повести, растрогали и славных донцов. Читаю я им о том, как Брошка стоит над трупом убитого горца и с укоризненной жалостью говорит тихо: «Абрека стрелил!» И слышу как аудитория неодобрительно поч­мокивает: «Цецеце… Доходит повесть до того места, где Брошка корявыми своими пальцами спасает ночную бабочку от огня горящей свечки, и я вижу широкие, добрые улыбки… На неловкий вопрос Оленина: «Ду­рак, разве легко человеческую душу загу­бить?» И милые станичники переводят ды­хание, будто крякают. А складные словечки Брошки из его пантеистической философии я позднее ловил в их обиходных разговорах: «Девку Бог на то и создал, чтобы ее лю­бить» или «по моему, все это — одна фальшь!» А вот Оленин совсем не понра­вился: «Какую девку-то проморгал! Прозе­вал, раззява… Женился бы и стал человеком». Но и станичники передо мною в долгу не оставались. Поняли быстро, что люблю я нелицемерно хоровое казачье пенье и с удо­вольствием меня им подпевали, а я никогда не уставал слушать и про сборы казака в по­ход:

«Жена коня ему подводит,
Племянник пику подает…»

И про то, как:

«Напрасно казачка, жена молодая,
И утро и вечер на север глядит,
Все ждет, не дождется, с далекого края
Когда ее милый на зов прилетит»…

И ту веселую, резвую, что поется под на­мет:

«Посею лебеду на берегу»…

И другое…

Так и прижился я у славных донских ка­заков. Конечно, не очень глубоко. Смотрели на меня приблизительно так, как в эскадро­не смотрят на своего козла, в пехоте — на ротного медведя, а матросы — на корабельно­го кота. Да и недолго велась наша дружба. В скорости послали славный 2 Донской на запад, на театр войны.

* * *

Весенним вечером в доме я был один. Се­мья уехала в Питер на несколько дней. Ку­харка, каменная баба Гдовского уезда Псков­ской губ. Катерина Матвеевна, уже убралась в свою комнату. Вдруг, слышу, возню во дво­ре, стучится кто-то в дверь. Выхожу. Уряд­ник Сладков подает мне записку от милого сотника: «Завтра едем бить немцев. Поз­вольте на прощание к Вам во двор войти со станичниками, в последний раз, может быть. Ваш Костя Попов.»

На той же записке я ответил: «Очень бу­ду рад. А Вас, Костя, прошу не только во двор войти, но и в дом въехать. В доме нико­го, кроме меня».

Урядник Сладков исчез. Я попросил ка­менную бабу, Катерину Матвеевну, поста­вить самовар. Через небольшое время послы­шался стройный четкий лошадиный топот. Я вышел из дома и отворил ворота. Это при­ехал верхом сам Костя Попов на своем рос­лом коне, «Голубок» по имени, — весь во­роной, с белой запятой на лбу. — А что же, Костя, где станичники? — Идут пешие. Сей­час придут сюда. — Ну, а в комнаты въеде­те на коне, Костя? — Да отчего же? Это у нас не задалит. Только Вам не было бы тре­вожно? Отлично взошел Голубок в полу­тьме по ступенькам крыльца в сени. У меня в деревянном домишке был всего один этаж в четыре комнаты, не считая кухаркиной — и в этом-то домике, как потом оказалось, я и пил народную кровь. Ах, и теперь помню, как пытливо, осторожно пробовала умная лошадь ножками крутизну ступеней и проч­ность: досок. То склоняя, то подымая голову, Голубок изредка звучно похрапывал, а Кос­тя, сидя на нем, ласково отвечал: «О—о!» В передней и гостиной стало гораздо легче. Там горели лампы. «Хотите, положу Голуб­ка?» — спросил Костя. Я давно, будучи еще молодым офицером, видел в Волочиске, как на джигитовке синелампасые оренбургские казаки быстро и ловко заставляют лошадь лечь на землю, а сами из-за нее стреляют хо­лостыми зарядами. Но куда оренбургским мелким и лохматеньким лошаденкам было до рослого холеного Голубка! Голубок, не ве­ря прочности пола, деликатно подгибал нож­ку за ножкой, пока не повалился крупом на бок, а Костя одновременно соскочил с сед­ла. Моя была вина: Я не предупредил о ма­леньком старинном диване, стоявшем меж­ду двух окон. Под тяжелым лоснящимся за­дом Голубка диван крякнул и плоско рас­ползся всеми четырьмя ногами по полу, точ­но придавленный щенок. Костя сконфузился и стал, было, извиняться, но я быстро его ус­покоил. И какие пустяки, в самом деле! Ди­ван этот я выменял у гатчинского антиква­ра и дезертира Сысоева всего лишь за облы­севшую медвежью шкуру, в неособенно твер­дой уверенности, что он принадлежит эпохе Александра Благословенного. После того, как невинный Голубок сокрушил его, и я потом его восстановил, скрепив по углам же­лезными скобами, он сразу повысился в це­не: знатоки стали его относить к Елизаве­тинским временам. Я только боялся: не ушибся ли Голубок? Но все было в порядке. Костя Попов очень легко его поднял и вывел во двор. Но уже пришли станичники — пе­сенники 2-ой сотни. Послышалось, как в пе­редней откашливаются звучные мужские го­лоса и глухо топчатся ноги. — Входите, вхо­дите, дорогие гости! Все милые, открытые знакомые мне лица, начиная от маленького, но широкоплечего, смуглого и толстогубого урядника Сладкова. Только одного я вижу впервые, и Костя Попов нас знакомит: «Пле­мяш мой, Коля Гусев, хорунжий, только что из Новочеркасского училища». Племянник Коля мне сразу нравится. Он мне рисуется тем самым племянником, который в песне «пику подает». Он высок, тонок и гибок, как молодая лоза; его длинное, еще белое лицо все сплошь усеяно коричневыми веснушками, над левым виском распушился густой победный рыжий вихор. Его же называют иног­да Шевелюр, потому что на рыси он лихо шевелится. Говорит Коля Гусев нежным ве­жливым голоском, таким немножко сдавлен­ным, чуточку как бы проглоченным, тенор­ком и в манерах некоторая тонкая изыскан­ность. Костя Попов крепко хлопает племян­ника по плечу: — Лихой донец! По рубке и по джигитовке первый в сотне, а, пожалуй и во всем полку. — Что это Вы, Константин Хрисанфыч, — жеманно возражает Коля, — всегда у Вас стремление к гиперболам! — А ты молчи! Ну-ка, Сладков, заводи! Не знаю, перед разлукой ли это было или потом так сложилось в воспоминаниях, но казалось мне, что ни разу еще не пели так дружно и так выразительно станичники. Перепели по­чти весь репертуар. Певучим донским речи­тативом-говорком запевал Сладков, высо­чайшим подголоском подхватывал племян­ник и даже бесслухий Костя пробовал подпе­вать, но тотчас же умолкал, когда Сладков строго подергивал на него головою. Пропели несколько раз и мою любимую: «посею ле­беду»… Какие там есть милые словечки!

… Раздушка, казак молодой,
Что не ходишь, что не жалуешь за мной?
Без тебя, милый, постелька холодна,
Одеяльце заиндевело,
Изголовьице мороза холодней…

Право же, вся эротическая поэзия послед­него времени ничего не стоит перед этими простыми любовными словами. Нагнувшись к Косте Попову, я спросил: «Скажите, мож­но ли станичников поблагодарить деньгами? У меня есть совсем мне не нужные.» Он от­ветил: «Я думаю, лучше не надо. Они как петь, плясать, так и в бой идти — всегда с удовольствием. Да, кроме того, пожалуй, от Вас и обидятся. Друзья. Вот если бы водченки…»

Дорогой мой друг, добрый фармацевт Векслер! Теперь Вы вне досягаемости, и я сво­бодно приношу Вам мою глубокую призна­тельность за то, что во многих случаях Ва­ши аптекарские пузырьки служили мне ле­карством и подпорою духа, и помощью в ра­боте, и средством от смертельной тоски, и возможностью увеселить друга, несмотря на строгий запрет!

Катерина Матвеевна сначала приветливо хозяйничала, а потом отошла к двери и сто­яла, подперши ладонью щеку. Вздыхая и по­качивая головою, провожала. А утром я про­водил 2-ю сотню до артиллерийских казарм. Три года о моих приятелях не было ни слу­ху, ни духу.

Много-много прошло времени. Стали не то, что забываться, но как-то все реже вспоми­наться милые образы донского сотника Кос­ти и его станичников.

Да, ведь, впрочем, и была нам проститель­на такая рассеянность памяти: жизнь рус­ская все круче катилась по наклону к безд­не. Уже добежала до нас страшная и оскор­бительная весть о том, что, вопреки завере­ниям военного министерства, в Карпатской армии отсутствуют пушечные снаряды и ру­жейные патроны, и что геройские солдаты, отступая шаг за шагом, принуждены оборо­няться прикладами и камнями. Терялось до­верие к правительству. Но патриотизм еще не начинал угасать: рабочие на военных за­водах, по личному почину, утроили произ­водство; на вагонах они писали мелом для солдат: снарядов не жалеть! Расстройство тыла, гибель старых строевых кадров; не­померно-огромная, сверхсильная жертва людьми принесенная Россией делу союзни­ков, долговременное сидение в окопах и де­ятельная пропаганда — доканали Родину. Потянулись длинные хвосты в Петербурге и Москве у булочных, началось дезертир­ство. Печально, тоскливо пошли дни…

Не помню точно, когда это было. Помню только, что тогда уже появились мешочники, а окрестные крестьяне за хлеб и муку поку­пали зеркала, гардины и кресла. Наступал медлительный теплый вечер. Я и один очень мне близкий человек, утомленные дне­вным трудом, пошли прогуляться на ближ­ний к нам полустанок «Ольгино», что в по­луверсте от Гатчинского вокзала. Долго хо­дили по деревянному станционному помосту. Не говорилось, а только вздыхалось. На смугло зеленом небе зажглась и задрожала большая серебряная звезда, та, что, всегда кажется двойной. Прошел Петербургский по­езд, не остановившись на полустанке; дол­го был слышен его какой-то разболтанный, расхлыбанный, ржавый ход. — Вот, ты вос­хищался своим дружком Костей и его каза­ками. А что, если он нам вдруг напишет: приезжайте к нам на тихий Дон переждать грозу. У нас и хлеб, и мясо, и молоко. Люди все спокойные и добрые. И вино у нас есть свое, непокупное. Это была бы настоящая дружба. Это не то, что конскими задами ди­ваны ломать. Мы оба засмеялись.

У нас в семье была тогда, в эти тоскливые вечера, такая игра: кто-нибудь предлагал: «Давайте помечтаем?» Расстилалась на сто­ловой клеенке географическая карта. Все мы тесно сбивались над ней. Разыскивали железнодорожные пути и морские рейсы.

Выбирали города, каждый по своему вкусу. Прикидывали стоимость дороги ‘ и продол­жительность. Говорили о климате и о харак­тере народов и т. д. Безобидная игра… Но тут, на станционной платформе, и случилось чудо, о котором я говорил. Только что моя спутница упомянула о Косте Попове, — я крепко хлопнул по фонарному столбу и вос­кликнул: «Слушай, говорю тебе наверное: сегодня мы увидим Костю Попова!» Моя спутница не поверила мне: «Ну на этот раз ты промахнулся. Гляди почти ночь на дворе.» Надо сказать, что у меня есть маленький дар — угадывать, шутя, будущее. Я вовсе не ценю его; он нечто вроде того, как, скажем, иной человек шевелит ушами а у другого способность имитировать звуки. Мои близ­кие и многие из моих друзей знают за мной это свойство по личным наблюдениям. Мы пошли домой. Уже темнело. Влажная земля мягко пружинила под ногами. Дом наш был ярко освещен. — В самом деле, — сказала она. — Кажется, кто-то есть у нас? И, пра­вда. Открывая дверь, каменная Гдовская ба­ба, Катерина Матвеевна, сиявшая всей своей шадровитой лупеткой, уведомила. — Каза­ки ваши пришли! Слава Богу, живы! Да. Их было трое: Костя Попов, Коля Гусев и по прежнему квадратный, но сильно похудев­ший и поседевший урядник Сладков. Когда долговязый сотник Костя вышел навстречу нам, в переднюю, то, как свет был сзади не­го, — я лишь смутно видел его лицо. Но ког­да он наклонился ко мне, чтобы обняться и поцеловаться, я едва не закричал от жалос­ти и негодования: весь лоб его, вкось, пере­секал огромный багряный рубец, глубиною в четверть сантиметра.

Э, ничего! Зажило — сказал Костя, беспеч­но махнув рукой. — Вы лучше о своем жи­тье-бытье расскажите. — Ну, да и ему не са­хар, — вмешался урядник сердито. — Кому ему? — Да гонведу. И тут он простодушно передал изумительную сцену: На казачий взвод, шедший в разведке, внезапно из-за какого-то прикрытия наскочил отряд венгер­ских кавалеристов. Произошла беспорядоч­ная тесная схватка, то, что, по-польски назы­вается «рухавка», где обе стороны дерут­ся наугад и с остервенением. На Попова на­летел гонвед. Урядник крикнул сотнику: — Береги справа! Но Попов не слыхал или не успел оборониться. Гонвед ударил его по го­лове. Костя свалился с лошади… Но в этот момент вихрем наскочил Коля, хорунжий, и одним ударом снес гонведу голову. Этот стра­шный удар произвел такое впечатление на венгерцев, что они повернули назад и уска­кали. — Ну и молодец же вы, хорунжий Коля — сказал я. А Коля, все такой же ху­денький, стройный и немного жеманный, возразил своим нежным белым тенорком: — Ах, оставьте, это же такое варварство! А венгерец этот после моего удара не упал с лошади, продолжал скакать мертвый. Голо­ва же у него еще держалась на какой-то связке и болталась в разные стороны, пока не отпала… Дикое зрелище и ужасное явле­ние — война.

Казаки приехали поездом из Суйды, где стоял их полк. В полночь им над­лежало вернуться назад. Приехали они с по­дарками: огромный обливной горшок, до вер­ху набитый толстыми серыми блинами, гус­то сдобренными коноплянным маслом, а дру­гой подарок — бутылка отличного псковско­го самогона, похожего на шотландскую вис­ки. Попировали мы немножко, поговорили всласть, а часов в 11 с половиной проводил я их на вокзал, где мы и распростились. Бог знает, встречу ли я при жизни хоть одного из них.

А. КУПРИН


© “Родимый Край” № 116 МАЙ – ИЮНЬ 1975 г.


Оцените статью!
1 балл2 балла3 балла4 балла5 баллов! (Вашего голоса не хватает)
Loading ... Loading ...




Читайте также: