Осенью общими силами станичники отремонтировали местный собор, видевший лучшие старого времени дни: парады и смотры в праздничные церковные дни, на утрамбовавшейся десятилетиями соборной площади.
Лихие джигитовки «малолеток», кулачные бои зимой, улица на улицу, веселые хороводы и пляски вечерами в высокоторжественные дни. Видевший и худшие годы забвения и даже кощунство. На облезлом фронте его когда-то были громадные иконы писаные прямо на стенах, теперь едва видимые и выглядевшие до неприличия неприглядно. Там, где стерли кощунственные надписи, теперь белели лысинами какие-то непонятные узоры, поспешно соскобленные верующими. Внутри все еще валялись доски, пустые бочки и всякий колхозный хлам, но станичники с согласия появившегося неизвестно откуда священника, начали совершать службы внутри храма. И в первое же воскресенье тайком от жены, Ракитин повел внука в церковь. Тогда, по случаю войны и бомбардировок, всенощную служили одновременно с литургией утрами и службы тянулись по три часа и более. Но люди стояли и истово молились, не обращая внимания ни на мусор, разбросанные повсюду бумажки, упакованные стружки, всевозможное тряпье. Ничто не мешало благодарному молению и какому-то светлому настроению изголодавшимся по Богу прихожанам. Ими всегда была полна церковь. Откуда они приходили, из каких хуторов или поселков шахтерских, никто не знал, Все были христиане. Все были православные.
Алтарь был заново сооружен местными силами. Полковник Бодрухин писал иконы. «Царские Врата» сделал местный учитель, бывший столяр. Иконостас, еще не окрашенный, девственно сиял чистотой нового дерева. Певчие, сталинградские беженцы из городской оперетки, стояли на куче досок небрежно сваленных, рискуя свалиться с них. По старинке сами молящиеся разделили храм на две части: направо мужчины, налево женщины. Ракитин с внуком занял место поближе к хору. Любил он с детства слушать и заглядывать в рот поющим и смотреть на палочку регента или камертон, который тот изредка прикладывал к уху, словно спрашивал: что петь? И сам подпевать любил уже во взрослые годы. Теперь он хотел все это благолепие ушедшего, казалось навсегда времени, показать и внуку.
Несколько дней назад, Ракитин, проходя с внуком мимо церкви, спросил его:
— Знаешь что это за дом? — Внук с серьезным видом ответил:
— Знаю! Ране тут когда Царь ешшо был, такие косматые старики сидели и морочили людям голову про какого-сь там Бога. Опиум, сказывают, разводили. Такие страшные дядьки. Я ешшо помню были на стене писаны красками, такие бородатые, да смешные. — И мальчик показал рукой на те места на стенах, где были соскоблены большие иконы двух святых, в честь которых был воздвигнут этот собор. Горько стало Ракитину от этих слов внука.
— Вот что творят, окаянные антихристы с невинными сердцами ангельских детских душ: разоряют старое из поколения в поколение созданное веками во славу родины и Православия. — Проговорил он и плюнул на пыльную площадь.
В церкви Ракитин все время наблюдал за тем впечатлением, какое произведет на мальчика пребывание его в первый раз в церкви.
Служил старенький священник с подстриженной бородкой и прической, в потрепанном, Бог весть откуда добытом, облачении.
Хор состоял из местных певцов и, главным образом, из беженцев из Сталинграда. Их было много. Пели дружно, красиво и проникновенно. Исполнялись такие духовные концерты, какие Ракитин слышал только во Франции в православных храмах. Когда во время всенощной хор исполнил «Под Твою Милость», женская половина просто взревела от охватившего ее экстаза. Мужская молчаливо сморкалась и кашляла. Все это были простые люди из бывших совхозов и колхозов.
Среди поющих выделялся один женский голос, удивительно чистый и нежный. Он трепетал где-то под куполом как серебрянный колокольчик.
Во время литургии пели тройное «Господи помилуй». — Господи…, начинали альты и сейчас же дисканты подхватывали, сплетаясь, в словах: Господи помилуй, Господи помилуй»…
Ракитин наблюдал за внуком. Тот стоял, раскрыв маленький ротик и уронив шапку на пол вертел головенкой ища того, кто так чудесно звенел колокольчиком. И наконец потянул потихоньку деда за полы чекменя и сказал: — Деда… а я знаю, кто так хорошо поет. Это вон та тетенька что в белом платочке. Как только она откроет рот, так что-то задрожит высоко. Я заметил. Даже в ушах щекочет.
— Ты, молись, детка, молись, а то Боженька накажет.
— Как это молись? Как это накажет, за что? — Я не знаю, как это «молись».
— Ну тогда слухай как поют.
Из церкви выходили как-то особенно торжественно. Народ, привыкший толкаться по кооперативным лавкам, лаяться в очередях, словно переменился. Все шли чинно, чувствовалось какое-то особенное настроение, словно каждый хотел сказать: — Вот, мол, сподобились — в церкви побывали.
Уже подходя к дому Ракитин встретил мужчину в чуйке и треухе, с крестами на груди. Пригляделся, как будто узнал полчанина. Но тот, или не узнал, или не хотел встречаться с другом. Поспешно пересек дорогу Ракитину и торопился уйти. Ракитин его остановил:
— Стой! Постой! Полчек никак?! Не угадаешь, обожди браток, эй!!
Прохожий остановился, так как деваться было уже не куда, но не сдавался:
— Чего к людям приставать? Не трогають Вас, ну и проходися.
— Да обожди трошки, неужто ж не угадываешь? — Ракитин встал поперек дороги, расставив широко руки. Прохожий остановился:
— Не угадал тебя. Есаулом нарядился. У вас там в эмиграции что ж, чины предоставляють или как? — Спросил одетый в чуйку и треух. Ракитин смутился. Погоны он действительно надел незаконно. Потому что получив заграницей награждение от атамана хорунжим, есаульские погоны нацепил уже по дороге домой, рассуждая так: — Все равно у меня чин незаконный, так какая разница, есаул я или хорунжий, а есаульские погоны почетнее.
— А вам тут никак «Георгиев» надавали вдосталь. За какие заслуги?
— Да как и ты. Покедова ходил в вахмистрах ты, так и я без крестов обходился. — Засмеялись и мирно поручкались. Первый все испортил «георгиевский кавалер»:
— С приездом, полчанин. Как женка встретила? Вот поди рада-то? — Ракитин понял намек, промолчал и подав руку однополчанину, пошел домой.
Дома же его ожидала целая буря. К дому Ракитин подошел важно, ожидая похвалы от своих. Ему казалось, что он сделал большое дело, сводил внука в церковь. И что без него никто до этого не додумался. Вошел в горницу героем. Жена, увидя его, ничего не сказала, а дочь как узнала, что отец водил внука в церковь, налетела на него бурей:
— Зачем это нужно было делать? Како-то черта? Какого черта, я спрашиваю!? Зачем было ребенку душу ломать? Не знал он это и не нужно ему знать. Не нужно оно ему! Понятно вам или нет? Не мешайтесь не в свои дела! Вы вон укатили когда мы были еще малые, а теперь, когда мы повыростали, приехали порядки устанавливать. А нас тут без Вас по новому воспитали. А ему с ними жить, с ними работать, с ними и служить и его родину защищать… В школу пойдет, там услышит противное, ну и что получится? Подлеца двуличного воспитаем и все. А меня еще и уволить могут за это.
— Кто уволит-то? Немцы что ли? Так они же и церкви пооткрывали. Что ты гутаришь, глупая…
— Не я глупая, а вы, папаня. Немец уже пятки скипидаром мажет, а вы все за него держитесь. Никак зимовать собрались здесь?
Ракитин вспылил, что редко с ним случалось. Он поднялся с лавки и выпрямившись, закричал во весь голос, как бывало на казаков:
— Да что вы, растуды вашу… холеры на вас нету… с ума посходили ни как! Разотру всех в порошок! Ведь мальченок-то не крещеный! Как же это так? Так и оставить думаете? Ты сама то крещеная или нет?
— Я-то крещеная, да и вам лучше знать, крещеная или нет. Я может и Богу молюсь. Из меня Его все одно не выбьешь. А сын мой не крещеный. Не где было, да. и опасно.
Ольга не принимавшая в разговоре участия, подошла поближе. В руке держала намасленую сковороду. Пекла блинцы, горка коих гордо возвышалась на столе рядом с огромным кувшином, полным розового каймака.
— Ну, как твоя будет мнения? Как ты? — Спросил Ракитин Ольгу, уже ища поддержки.
— Что я тебе, Иван, скажу? Павлина права. Выходить что так. Да и она мать. Это ее дело. Отец-то ведь тоже за коммунию.
— Да вы тут никак все за коммунизьму?! Акурат в ладу жили. — Тихо сказал Иван.
— В ладу как в аду. Сам знаешь какая тут жизня была. Не вам чета. Поутикали по заграницам, а нас оставили разделываться, а теперь попрекаете. Явились сюда порядки устанавливать. А дочь у тебя за кем замужем? Не знаешь? Сын твой коммунист по ярам от немцев огинается, без руки остался. Что ж ему пенсии лишаться что ли? А ведь он-то тоже крещеный. Что ж нам тут всем делать-то было? Помирать с голоду? Вы, голубчики, значить, подались подале, а мы ответ давай. И давали. Кто головой, а кто чем. А нам тут рай объявили. Да такой рай, что пришлось по два на пай. Я без тебя тут семейство выгудовала. Уж не спрашивай как.
— Да вас тут всех порастрелять надоть! — Уже не сдержался Ракитин.
— Не кричи, муженек, не кричи. Криком не возьмешь. Энто тебе не строй казачий, иде все повиноваться должны. Мы тут многому чему понаучились. И не боимся вас, растрельщиков. Дюже вас много. Как бы сами не передрались. А нас уж оставьте помирать. Вот куска хлеба ни кто не привезеть и не дасть, а пулю? Это сколько хотишь, просить не надо. Нет дорогой Иванушка, не приймаем мы вот этаких-то здесь. С чем приехал, с тем и отъезжай назад, коли так. А семейство разрушать не моги.
Ракитин от самой Ольги еще не слыхал признанья в том, как она прожила здесь без него. Но услыхав сейчас, что жена сказала «выгодовала, уж не спрашивай как», вспомнил, что ему возле церкви шепнула одна баба.
— Вы, сказывають, тут при живом то муже себе полюбовника завели. Наслышаны мы даже очень про это. Энто что же? Как это надо понимать? Двоеженство выходить. За такие дела и в тюрягу посадить могуть.
Ольга вскочила как ошпаренная. Уж этого она никак не могла простить мужу.
— Энто кто же посадить? Не ты ли со своими лампасами? Закройся, дружек! Лучше гашник подтяни потуже, что б штаны не свалились. Тут теперь свои законы и не вам их переменять. Вон и дети-то твои свадьбы не играли, а живуть и детей родять.
— Это что же, без закону, выходить? — Зло уставился на жену Иван.
— Ну, а мы-то как, Иван? Не помнишь? Или позабыл там уже все? Когда мы с тобой слюбились, как оно дело-то было? Теперя уж можно и при дочке сказать, взрослая, сама детей имеет. И скажу. В церковь-то пошли опосля? Никак помнишь, а? Пока не припекло мне, все по садочкам совались. А вы нас под закон хотите подвесть. По вашему-то выходит, что всех нас нужно уничтожить: одних расстрелять, других повесить. Нет, с такими законами просим оставить нас, а мы тут сами уж управимси. Вот!
— Ну что, мама, ему говорить, все равно не понять ему. Совсем другой человек. Как с неба упал. — Сказала дочь.
— И верно, что прямо с неба упал, да прямо в дерьмо попал. — Сказал Ракитин и замолчал. Понял старик, что жизнь без него совсем изменилась. И не только жизнь, но и сами люди. Не поймешь их. С одного конца как будто прижатые, с другого отпущенные. С одного забитые, с другого дюже свободные. Мужей в армию забрали, а женки в открытую с другими и с немцами кохаются, и девки тоже.
Вышел на крылечко закурил и задумался. Ранее строил планы, что если немцы не выдержат, увезти жену с собой за границу. Теперь увидел, что не поедет она ни за что. Что дом и семья ей дороже всего и вспомнил как в первую же ночь попробовал поднять этот вопрос, пользуясь тем, что Ольга сдалась на его ласку по-прежнему. А она ему ответила тогда, когда казалось второй медовый месяц наступил для них обоих:
— Нет, Иван. Не поеду. И зарывшись в подушку заплакала.
— Как же не поедешь? Ведь тут вас всех казнят, затиранят. А там то свободная жизня, что хошь, делай. — Уговаривал Ракитин жену. Он уже понял, что расстаться ему с ней будет трудно.
— Нет. Тут все свое. И говор, и люди. А там? Кто его знает, что там? Люди чужие, ни слова родного… Да и звычаи чужие, сызнова привыкать на старости. Да и нашто они нам?.. — Ответила Ольга как будто немного раздумывая, что подбодрило Ракитина на новые уговоры.
— Едем, Ольгушка, едем, родимая. Тут вас погубят уж за одно только то, что меня принимали. Опять же и дети…
— Нет! — Категорически ответила Ольга и поднялась на локте. Пусть убивают, но здесь дома. Я их перед смертью хучь выругать смогу, а там?… Да как я курень-то кину? Господи! Да сердце за воротами лопнет! Дале все одно не иттить! Нет, родимый, езжай один, а нас оставь умирать тут…
Долго сидел Иван на крыльце, опустив голову. Уже сгоревший окурок давно выпал из рук. Потом встал, выпрямился, расправил вахмистерские плечи, провел ладонями по лицу и удивился мокроте его. Посмотрел с порога на тихий Донец. Там за рекой рдела степь нежно-сиреневым жарким днем и колыхалась под озорным ветерком, синея вдали темным лесом.
Н.Е. Русский
© “Родимый Край” № 125 НОЯБРЬ – ДЕКАБРЬ 1976
Читайте также: