(Из главы 18-ой книги Г.П. Климова «Крылья холопа»).
1921 год. В то время я был еще совсем ребенком. Пожалуй единственное воспоминание, врезавшееся мне в память. — это галки. В освещенной керосиновой лампой комнате по полу прыгают галки. Одна из них неловко волочит за собой по полу крыло, капли крови тянутся вслед. Мигает пламя лампы, таинственные темные углы, а на полу бедные жалкие галки.
Зимой галки летали черными стаями. Когда в сумерках зимнего вечера они с громким «Кар-Кар» проносились над крышами домов, люди говорили : «Это к морозу. Завтра еще холодней будет». Малиново-красная полоса заката на горизонте сиреневая морозная мгла и кричащие стаи галок. Они усаживались, как грозди черных ягод, на голые ветки высоких тополей в садах и вели перед сном свои птичьи разговоры.
Галки очень умные птицы. Вы можете танцевать и кричать под деревом, где они сидят — галки не обратят на вас ни малейшего внимания. Но если у вас в руках будет ружье, то они не допустят вас и на сто шагов. Предостерегающий крик дежурной галки и вся стая с громким «Кар-Кар» срывается с места.
Мой дядя изобретал самые хитроумные способы, чтобы подобраться к горлатой дичи с ружьем. Это была самая настоящая охота — ведь галки шли на рагу. Я не помню какой вкус имеет рагу из галок. Люди постарше уверяют, что оно нисколько не хуже другой дичи. У каждой дичи свой особый специфический запах — амбре, как говорят любители. Таково было советское рагу образца 1921 года.
В то время на улицах в снегу закутанные в лохмотья дети и молча протягивали вперед руки. У них уже не было сил выговорить слово «Хлеба!». Когда прохожие несколько часов спустя возвращались мимо этого места, то дети уже не протягивали руки. Морозный иней лежал на их ресницах. Хлопья мягкого чистого снега медленно падали на жалкую кучку лохмотьев, которая называется человеком. Называлась человеком — эти были уже замерзшие трупы. Дети были мертвы. Дети — цветы жизни.
В Кремле в то время решались проблемы эпохи военного коммунизма. Вожди пока еще сравнительно мирно таскали друг-друга за волосы, споря куда итти — вправо или влево.
1921 год мало вспоминают. После этого было много других «годов», которые острее сохранились в памяти людей. 1921 год был чем-то естественным — война, послевоенная разруха. Поэтому он не казался таким ужасным.
1926 год. Годы Новой Экономической политики. «Период временного отступления для организации решающего наступления по всему фронту», — как пишется в истории ВКП(б).
Если в эти годы отец давал мне десять копеек, то я был богатым человеком и мог удовлетворить все мои мальчишеские желания. Период 1925-26 годов это были единственные годы за все время существования Советской Власти, когда люди не думали о хлебе.
Я не помню царскую Россию. Период НЭП’а для людей моего поколения — это эквивалент нормальной и зажиточной жизни. Мне приходилось слышать от стариков различные сказки, но я в то время был пионером и больше интересовался игрой на барабане. Раскинув руки на два аршина такой музейный старичок с восторгом и сожалением говорил : «При Николае в-о-о-т т-а-а-кой залом *) стоил три копейки, а теперь…». Старичок глотал слюни и уныло махал рукой. Мне было жалко старичка, но игра на пионерском барабане интересовала меня больше чем трехкопеечные заломы.
1930 год. Я — школьник. Название школы меняется каждые три месяца, педагогические программы соответственно этому. Меня все это сравнительно мало интересует — у меня нет времени. Основную часть дня я провожу в очередях за хлебом. Около хлебных магазинов день и ночь стоят очереди. Шестьсот, семьсот… Часто номер написанный чернильным карандашей на моей ладони превышает тысячу.
В то время это было для нас своего рода спортом. Когда к магазину подъезжает фургон и из него начинают разгружать хлеб, начинается горячее время. Кричат полураздавленные женщины, дикая матерная ругань, стон и плач. В это время мы, мальчишки, пытаемся ворваться в магазин через окно или через любую другую дырку, куда пролезет наша голова. Это было для нас заменой детских игр. Это был героизм, подвиг. Где-то
*) Сушеная рыба.
дети играют в индейцев, мы же боролись за нашу жизнь, за кусок хлеба. Так подростали молодые строители социализма, так «закалялась сталь».
Учились мы во второй смене, в школе было так-же холодно, как и на дворе. На улице было гораздо веселей, здесь хоть согреешься от беготни. Какой толк, что учительница опять будет рассказывать сказки о Парижской Коммуне, от этого сыт не будешь. Вместо Бастилии мы штурмовали хлебные лавки.
1932 год. Всеобщая коллективизация. По улицам лежат трупы людей умерших с голода. Живые ходят с трудом, распухли ноги, водянка — спутник голода.
Мой старший брат, как комсомолец, мобилизован на выполнение спецзадания. Им выдают винтовки. По ночам они стоят в качестве охраны у церкви, превращенной в пересыльную тюрьму. Нехватает тюрем, нехватает охраны. Вечерами в полутьме пригоняют партии раскулаченных — сотни оборванных крестьян и крестьянок. На руках у матерей закутанные в тряпки грудные дети. Многие еле передвигают ноги. С заряженными винтовками ходят они, мальчишки, вокруг церкви. Сами голодные, они охраняют голодных людей.
Морозным утром открываются церковные врата. Классовых врагов в лохмотьях гонят дальше на Север. Несколько десятков трупов остаются лежать на холодном каменном полу. Для них проблема ликвидации кулачества как класса уже разрешена. Они счастливчики. Других ожидают еще мучения и все равно тот-же конец.
Проходит зима и наступает весна. Начинается кампания по засыпке семенного фонда. Крестьяне пекут хлеб из коры деревьев, а люди с наганами в руках требуют зерно для посевной кампании.
Одетая в лохмотья женщина с грудным ребенком на руках. Еще двое испуганно выглядывают из-за подола матери. Женщина истерически кричит: «Сама голодная. Молока в грудях нету для ребенка». — В яростном порыве протягивает вперед плачущий комок. — «Засыпайте детей в семфонд !».
Зимой крестьяне ели кору с деревьев, кошек, собак, конский навоз. Случаи каннибализма были частым явлением. Никто не знает сколько миллионов умерло с голода в 1933 году. Может быть треть, может быть половина всего сельского населения Юга России.
Летом по опустевшим селам бродят немногие оставшиеся в живых и одичавшие собаки, питаются человеческим мясом. Сначала хозяева ели собак, теперь собаки лакомятся своими хозяевами. Много полей незасеяно, засеянные поля некому убирать.
Нас, школьников старших классов, ежедневно гоняют убирать урожай на поля. Дорога ведет по окраине городского кладбища. Каждое утро, когда мы идем на работу, мы видим десятки свежевырытых глубоких ям. Возвращаясь с работы, мы видим эти ямы уже засыпанными вровень с землей. Некоторые наиболее любопытные школьники пробовали расковыривать рыхлую землю ногой. Натолкнувшись под слегка притрушенным слоем земли на голые человеческие ноги и руки, они потеряли свою любознательность. Иногда, когда мы вытянувшись вереницей шли через кладбище, в эти зловещие ямы, как ненужную падаль сбрасывали с подвод, голые распухшие трупы из тюрем и больниц. Эти были те, чью работу мы теперь делали в поле. Порастут бурьяном неизвестные могилы и никто не узнает цену звонкого слова кол-лек-тив-визация !
Искусственный голод 1932-33 годов был политическим мероприятием Политбюро, это не было стихийное бедствие. Необходимо было показать, кто хозяин в стране. Решение было принято и подписано в Кремле. Последствия — миллионы человеческих жизней, может быть десятки миллионов. Голод стал отныне орудием кремлевской политики. Он стал новым Полномочным Членом Политбюро.
Демпинг! Тупозвучный экономический термин. В тридцатых годах сэры из Палаты Лордов прокатили в британском парламенте билль о запрещении советским торговым судам бросать якорь в английских портах. Конечно, англичане исходили из своих внутренних соображений — нужно было защитить экономические интересы империи, канадских и австралийских экспортеров зерна. Англичанам, вероятно, не пришло в голову, как этому решению радовались миллионы русских людей.
Советы лезут со своей баснословно дешевой пшеницей, дешевле себестоимости пшеницы на мировом рынке. Для Советов механика проста — у коллективизированного крестьянина хлеб забирается по цене 6 копеек за килограмм, рабочим он продается по 90 копеек за килограмм. Никаким капиталистам такие дивиденды и не снились. Тут уж можно побаловаться и дэмпингом.
Богатая и сытая Советская Россия предлагает по бросовым ценам зерно на мировом рынке. Жадные до наживы капиталисты бросаются на дешевку. Англичане с удовольствием жуют дешевый и очень белый русский хлеб. Но… Но вскоре начинает трещать песок на зубах.
Канадские и австралийские фермеры чертыхаясь, жгут свое зерно в топках, пускают его по ветру под радостные вопли московского радио: «Смотрите что творится в бесплановом капиталистическом мире». Но у бравых канадцев и австралийцев после зернового ауто-да-фе не оказывается денег, чтобы покупать английские фабрики и заводы, растет безработица. У озлобленных английских рабочих нет в кармане шиллингов, чтобы купить такой белый и соблазнительный, такой дешевый русский хлеб.
А там за морем, в чудесной стране строящегося коммунизма нет безработицы, а хлеб такой дешевый, что его продают почти даром за-границу. В результате усиливаются забастовки и рост революционного движения на Западе.
«Революция продолжается, товарищи», — потирают руки дяди в Кремле.
Откармливаются дешевым советским сахаром свиньи в Дании. В СССР пьют чай вприглядку, по праздникам вприкуску. Голодают советские рабочие и крестьяне, зато есть деньги для финансирования капитального строительства, есть импортные станки и машины. Растет база тяжелой индустрии — тяжелое орудие в арсенале мировой революции. Рабочим и крестьянам обещали, что тяжелая индустрия будет делать легкую индустрию, а та, в свою очередь, ситец и ботинки. Но пока что производятся только самолеты и танки. Ничего не поделаешь — капиталистическое окружение. Терпите!
Теперь нет места чувству буржуазной сентиментальности. Статистика говорит, что рождаемость и рост народонаселения обратно пропорциональны жизненному стандарту. Чем хуже люди живут, тем быстрее плодятся. С одной стороны Индия и Китай, где с голоду ежегодно умирают тысячи, а на их место рождаются миллионы. С другой стороны сытые, изнеженные страны на закате цивилизации, Франция и Англия с падающей кривой рождаемости, где наибольший удельный вес падает на отмирающие возрастные группы. Вспомните мемуары Ллойд-Джорджа и его сравнение с опрокинутым треугольником. Исходя из этих предпосылок Сталину нет необходимости опасаться последствий политики голода, рабочими руками и солдатами он будет обеспечен в достаточной мере и при всех условиях. Со всех точек зрения активный баланс для государства.
Сентябрь 1939 года. Подписан пакт о дружбе Сталин-Гитлер. Состав за составом катится советский хлеб, масло, сахар курсом на Германию. Одновременно все это исчезает с полок советских магазинов, и до этого не блиставших изобилием.
Чтобы объяснить перемену политического курса слухачи НКВД распускают повсюду очередной слух : «Риббентроп привез в Москву фотокопии документа, подписанного четырнадцатью иностранными державами. Эти державы предлагали свою помощь Гитлеру, если он нападет на СССР. Гитлер предпочел нашу дружбу. Мы хотим мира. Но за это надо платить».
Тысяча девятьсот сорок первый год. Война! Голод из стадии хронической нехватки переходит в свою законченную форму. Карточная система. Рационирование. Это уже не недоедание, а форменный голод. Зимой 1941-42 года килограмм картошки на вольном рынке стоит 60 рублей — это недельная зарплата рабочего, килограмм масла 700-800 рублей — это трехмесячная зарплата. По карточкам рабочий получает ровно столько, чтобы двигаться, чтобы работать. Практически основной и единственной пищей является хлеб. Шестьсот грамм хлеба в день. Того хлеба, от которого немецкие военнопленные болели язвой желудка и дезинтерией и мерли как мухи.
Однажды я сижу в кабинете радиозавода им. Ленина, куда я попал по служебным делам. Стук в дверь прерывает наш разговор. Секретарша просовывает голову и докладывает: «Сердюкова в приемной. Прикажите впустить или пусть ждет ?»
Сердюкова робко входит в кабинет. По ее измазанному лицу трудно определить сколько ей лет. На ней засаленная и торчащая коробом черная рабочая куртка, на ногах мокрые мужские ботинки поверх ватных стеганных чулок-бахил. По пятнам мыльной смазки на ее одежде видно, что она работает у станка. Женщина в молчаливом ожидании стоит у двери. Выражение ее лица угрюмое и вместе с тем безразличное, апатия бесконечной усталости притупила все остальные чувства.
«Сердюкова, почему Вы вчера не вышли на работу ?» — спрашивает директор. — «Это крупное преступление и карается по законам военного времени. Вы ведь знаете что за это полагается».
«Больна я была, товарищ директор. Не могла из постели встать», — отвечает Сердюкова простуженным голосом. Она переминается с ноги на ногу и лужица воды растекается по паркету.
Прогул без уважительной причины карается принудительными работами. Это в лучшем случае, по законам мирного времени. Теперь же это может повести за собой тюремное заключение до десяти лет. Смотря по обстоятельствам «дела» это может быть сформулировано как саботаж в военной промышленности.
«Справка от врача есть? — спрашивает директор.
«Нет… Какая там справка. Некого было за врачем послать. Я перележала, а как встала, так пришла на завод».
Сердюкова воплощает собой тот тип русских женщин, которые безропотно переносят любые трудности жизни, которые воспринимают все как неизбежное, неотвратимое, посланное свыше. В этой молчаливой покорности судьбе кроется своеобразная религиозность. Это не слабость, это источник огромной душевной силы русского человека.
Глядя на Сердюкову, я вспоминаю пожилого солдата, вернувшегося после очередного ранения из госпиталя на фронт, это было наверное десятое ранение. Совершенно спокойно, таща на спине станок от пулемета, он высказывал свое сокровенное желание: «Эх, хоть бы руку или ногу оторвало. Тогда вернулся бы домой в деревню». Меня ужаснули не его слова, а его спокойствие и его искреннее желание заплатить рукой или ногой за возможность снова вернуться к родному очагу. Несмотря на это он был образцовым солдатом.
«Вы должны знать советские законы, Сердюкова», — продолжает директор. — «Прогул без уважительной причины. Я вынужден передать дело в суд».
Сердюкова начинает бормотать срывающимся голосом: «Но, товарищ, директор… Изо дня в день по четырнадцати часов у станка… Сил нету… Больна…»
«Ничего не могу поделать. Закон. Так мы все больны».
Лицо Сердюковий искажается. «Все Вы так больны?!» — кричит она и делает несколько шагов к столу директора. — «Все?! А это вы видели?!»
По лицу ее текут слезы, но она сама не замечает этого. В порыве импульсивной ярости, стоя посреди кабинета, она задирает подол юбки. Это уже не человек, не женщина — это затравленное существо, охваченное храбростью отчаяния.
«Все? Все вы так больны?!»
Я вижу ослепительно белое женское тело на холодном фоне серых стен кабинета. Это не стройные ноги женщины, это два бесформенных вздувшихся столба, где не видно грани между коленями, где не видно сгиба ноги. Круглые подвязки из обрезков красной автомобильной шины глубоко врезались в распухшее мясо, выпирающее по краям тестообразной синеватой массой. Голодный отек ног.
«А это вы видели, господа директора?! У вас это тоже?!» — кричит молодая женщина, не помня себя от стыда и обиды. — «Уже пятый месяц менструаций нет… Уж сколько раз у станка без памяти падала…»
«Неужели тут ничего нельзя поделать?» — спрашиваю я у директора, когда мы снова остаемся вдвоем.
«А что тут поделаешь?» — отвечает он и безнадежно смотрит в бумаги на столе. — «У половины женщин та же самая история. Тут пилюлями не поможешь. Голод не тетка».
«Я не о том. Насчет суда. Неужели нельзя замять дело?»
«Укрывательство прогульщиков наказуется так же, как и сам прогул. Если я замну дело, то НКВД посадит нас обоих. Ведь от Лузгина ничего не скроешь», — отвечает директор.
Мне не приходилось встречаться с Лузгиным, но я часто слыхал о нем. Он начальник заводского спецотдела — глаза и уши Партии.
Г. Климов
© “Родимый Край” № 109 НОЯБРЬ ДЕКАБРЬ 1973 г.
Читайте также: