Отчаянный вопль, душераздирающий крик обреченного на неминуемую смерть. Крик нечеловеческий, крик, как стон или рев звериный, крик раненного зверя, которого настигает погоня и вот-вот собьет с ног, вонзит острые, острые клыки и задушит.
Татата… Татата… Жестокие выстуки пулеметов зацокали, заглушив крик доктора Садовского, бежавшего в нашу сторону вслед за своим конем, а через миг доктор Садовский уже лежал простершись в дорожной пыли, раздавленный сотнями лошадиных копыт мчавшейся в погоне за нами неприятельской конницы. Должно быть испуганный конь вырвался, не давши вскочить на себя, а онемевшие от страха руки не имели силы его сдержать.
Миг короткий, принесший смерть доктору и не больше секунды звенели в мои:: ушах его предсмертные крики о помощи. И сразу затем завязавшийся бой с противником, шедшим в обход, нас со стороны лощины и реки увел нас далеко от места гибели Садовского.
«Что же вы своего коллегу оставили?» — спросил меня полковой адъютант Галушка. В его вопросе не было упрека. Галушка хотел лишь знать подробности происшедшего.
«Сам, бедняга, замешкался. Тут не до приказов, когда тепленькие из хат в чем было повыскакивали. Заставы наши, видимо, проворонили. Час был ранний. Разведка наша не обнаружила противника. Кроме того наш наиболее угрожаемый левый фланг с вечера имел сведения, что все по пути до самой станицы Успенской свободно от противника. Поэтому и заночевали в станице с большим комфортом и некоторые расположились на ночь даже совсем по-домашнему».
Доктор Садовский совсем молодой врач, казак закубанской станицы поступил в нашу часть в станице Егорлыцкой, узнав о нашем походе с Дона на Кубань
«Возьмите меня, коллега, — пригожусь в походе. Мне бы только до Тихорецкой добраться, а там я отсижусь до скорой поры, когда путь до родной станицы откроется. В Тихорецкой родня моя кое-какая проживает».
Командир полка не отказал моим хлопотам о докторе и вот едем вместе на конях и о разном беседуем.
«Теперь — говорит Садовский — не сегодня-завтра дома будем. Конец походам, задохнется наш противник. Взяли мы его в кольцо. Что может поделать какой-то фельдшер Сорокин, их командующий, с нашими природными вояками? Раздавим вдребезги» — мечтал мой юный коллега, покачиваясь в такт размашистому шагу рослого донского коня.
Садовский редко молчал. Его силы, молодость и темперамент 26-ти годов не давали покоя его мыслям. Обо всем ему хотелось знать: и про 1-ый Ледяной поход, и про Корнилова, и про Кубанскую Раду. Он не был на Кубани много месяцев и, отсиживаясь в Ростове после возвращения с Румынского фронта, ждал удобного случая поскорее вернуться в свою станицу. Слово за слово рассказывал он мне про себя все то, что было в это время для него самым главным и волнующим. Понимал я парнишку очень хорошо, услышав от него же про тайные и явные его мечтания и планы на будущее.
«Почему случилось так, что все ушли от внезапного налета противника на станицу, а он, бедняга, попал в вражьи лапы, чего так боялся?!» думал я.
То, что случилось с Садовским, во время внезапного налета красных на станицу, где мы заночевали в пути, — неожиданная смерть, всегда стерегущая кого-нибудь из нас, — бывало и раньше. Вот только вчера в разъезде был смертельно ранен в живот сотник Федоренко и, недолго помучившись, отдал Богу душу. Даже и горевать некогда, только смыкаются ряды оставшихся в живых и снова в путь, в ратный поход, где стерегущий зорко враг встает на нашем пути и сеет по нему смертоносные пули. И завтра и много дней впереди, а, может быть, и месяцев будут падать убитые и раненые, и умирать в путях и на полях бранных. И, трепета предсмертным дыханием быть может будут скорбеть, что пришел неожиданный и страшный конец их стремлениям, когда, казалось, уж близок тот желанный покой и счастье возвращения в родную станицу, родную хату.
Теперь я еду один или рядом с полковым адъютантом, веселым балагуром и шутником. Адъютант — разудалая, неунывающая сорвиголова, говорит, говорит, усмехаясь своим же шуткам. Слова как ветер, и шорох шагающих в мягкой пыли коней, невнятный тихий говор идущей сотни, сливаются в гамму звуков, не доходящую до сознания.
Я думаю о Садовском и о том что слышал за короткое время похода до той злополучной станицы, что принесла смерть моему недолгому спутнику. Вот только вчера мы были в походе рядом с ним и, как всегда, он почти что не умолкал.
«Говорят, война — страшная вещь — рассуждал он. — Ничего подобного, одно развлечение для меня было. Я, как младший врач, да еще зауряд-врач, — нас из университета сразу же на 5-й курс перевели, мобилизовали и отправили на фронт — ничего не делал. В полку старшим врачом был толковый доктор из земских врачей и у него то я и доучивался медицинскому делу. Он меня часто так важно спрашивал: «Коллега, как ваше мнение?». Я, было, вначале пытался как можно посерьезнее и получше обосновать свое мнение, но потом взмолился при тщетности моих стараний и говорю ему на чистоту, прямо: «Какое мое мнение может быть, коли я по настоящему с больными соприкасательства не имел? Мое мнение, говорю, всецело солидарно с вашим». Ясно, старший врач все самолично делал, да ему больше фельдшера помогали и к моему счастью, пока полк не стал на позиции, работы вообще не много было.
Стояли мы в резерве в польском местечке. Недалеко от него было красивое, богатое поместья князя Радзивилла. Богатейший в Польше князь, где ни есть хорошее место, парк и усадьба наилучшие, то обязательно князя Раздивилла окажутся. Наш полк стоял в местечке, а мы врачи и офицеры квартировали в имении. Как на курорте жили. Управляющий — пожилой, вдовый, но живой и толк понимающий не только в хозяйстве, но и в «деликатесах» жизненных. Хозяина, самого князя Радзивилла, естественно, в таком прифронтовом месте не было, и управляющий чувствовал себя в имении полным господином, вельможным паном, как выражаются в Польше.
Как-то он, будучи в приятном расположении духа и в приступе откровенности после хорошего ужина и старого, как говорится в романах, доброго вина, мне сказал: — «Чувствую, что этому родовому имению князей Радзивиллов приходит конец. Немцу нема стопу, не устоим и мы… Варшаву они уже взяли, Лодзь накануне падения. Еще две-три недели и будет нам крышка. И тогда — прощай наш замок и сокровища в нем веками собранные. Вывезти не сумеем. Немцам же я живым не сдамся и нитки живой им не оставлю. Сам все подожгу, чего с собой взять не сумею. Придется мне это сделать, когда не только вас самих, но и следа вашего, и духу здесь уже не будет».
«Полно вам пане, высказывать столь пессимистические предвидения — — отвечаю ему. — Мы немцев в порошок сотрем. Наш отход, как говорится, только стратегический маневр».
«Вы — сказал он — хоть и молодей человек и казак, но в политике и вообще во взрослых делах, извините, как свинья в апельсинах ничего не смыслите. И это не плохо, все в свое время.
Вы мне нравитесь, и вижу, что вы парень хороший и честный и вам доверить самую большую заботу можно. Вы не слукавите, потому что корысти у вас нет и по-рыцарски, по-джентльменски поступите и меня старика не обманете» — закончил он несколько странно для меня.
Рассказал мне управляющий, что живет в замке у него панночка и что он боится за ее судьбу. Отправить ее на родину нельзя, ибо Варшава, откуда она родом, в руках немцев. Панночка эта Стася — вдова его большого друга офицера, убитого недавно на войне. В других местах у Стасей нет никого из родных, ни знакомых. Оставлять же ее здесь в такое тревожное время очень опасно.
«Мне самому — продолжал он — как солдату придется оставаться на посту и сторожить вверенное мне имущество. Возьмите на себя доброе дело и отвезите ее в вашу станицу. Это так далеко отсюда, и туда немцы уж никак не доберутся. Вам же за это и на этом и на том свете зачтется, да и я в долгу перед вами не останусь. Снарядим вас в дорогу и самое ценное и дорогое с вами обоими отправим. А потом, уж в самую последнюю минуту я и сам к вам приеду, если такая будет воля Божья, что придется мне старику, покинув родное насиженное место, добираться до Кубани. Панна Стася добрая, тихая и хлопот с ней вам никаких в пути ни в доме ваших родителей не будет, и будет даже помощницей им не плохой».
«Что вы батенька придумали! — ответил я. — Такую серьезную миссию на меня возлагаете и такие сокровища как Стасю и с нею драгоценности везти в такое тревожное время!».
«Именно вам-то и пристало все это дело» — ответил управляющий. — Я обо всем рассудил вполне серьезно и, сколько ни прикидывал в уме, людей для такого дела, как вы, лучше не найти. И от вас можно сказать, зависит судьба бедной женщины и моя также».
«Благодарю за доверие и мне это очень лестно, но, во-первых, мне отпуска не дадут, они запрещены теперь, во вторых — это дело мне не по плечу. А самое главное — слажу ли я со своими родителями? Они у меня люди старого порядка, и как бы не запротестовали, тем более, что будет им подозрительно, если я, да вдруг, привезу дамочку да еще с сундуками и багажом немалым».
«Воля ваша — промолвил управляющий — неволить я никого не могу. Только подумайте хорошенько обо всем и, если решитесь, все остальное, с отпуском вашим я устрою. А что вы казак, да молодой, да толковый не довезете дамочку с багажом, то тогда, извините за выражение, вы не казак, а курица…»
И устроил ловкий человек, умный и дошлый, все ходы и выходы знал. Отпуск у командира полка выпросил, вина ему и еще коврик или гобеленчик презентовал и лошадку тоже из княжеской конюшни, хотя и бракованную, но кровную подарил. Чужого конечно не жаль. Но все сделал с толком и степенно и во время, и так, что не обидел, а приятность доставил. Старшему врачу, заядлому курильщику пенковую трубку подарил да ящичек сигар. Адъютанту полковому — мундштук слоновой кости и портсигар черепаховый. А для Стаси привез из уездного городка документ, в котором значилось, что предъявительница сего находится под покровительством князя Радзивилла и что ей ввиду опасности вторжения неприятеля предлагается оставить место ее пребывания и по своему усмотрению выбрать место жительства в пределах Российской Империи. Ввиду особых заслуг ее покойного мужа перед отечеством, защищая которое он пал в бою с неприятелем, просят все власти оказывать всяческое содействие подательнице сего Станиславе Казимировне Пржебыславской, урожденной княгине Масальской».
«Ловко!» — изумился и я. Садовский продолжал свое повествование:
«Теперь, дело было, значит, за мной. Когда же вы будете нас выпроваживать?» — спросил я у управляющего.
«При первых серьезных подозрениях на то, что немцы повернут в сторону нашего имения» — ответил он.
Отговариваться в таких условиях мне и в голову не приходило, да и я очень был рад побывать у себя на Кубани. Но я никак не подозревал, что из моих добрых порывов и благородных чувств вырастут совсем другие порывы и чувства и заведут меня гораздо дальше, чем рыцарское препровождение чужой дамы подальше от неприятеля. К тому же я тогда эту Стасю и в лицо ни разу не видал, а только слышал от пана Мочульского, так звали управляющего, что она уж такая хорошая, и красивая, и добрая и симпатичная.
Ждать долго не пришлось. Стали нажимать немцы и продвигаться все ближе и ближе. Стали поговаривать о передвижении нашего полка. Тут пан Мочульский и заторопился с нашей отправкой на Кубань. Снарядили, вещи упаковали в простые с виду чемоданы. Много всяких вещичек драгоценных позашивали мне и Стасе в одежду.
Пока шли приготовления и сборы, познакомил меня пан Мочульский со Стасей и вплоть до нашего отъезда мы с ней виделись почти каждый день. Вначале она мне показалась очень гордой, надутой чванством и важной. Подумал я про нее словами Димитрия Самозванца из пушкинского «Бориса Годунова»: — «Стыдно мне пред гордою полячкой унижаться!». И не то чтобы, конечно, унижаться, а все же чувствовать себя ниже ее благородного происхождения и смущаться в ее присутствии, не зная о чем говорить. Но потом я понял, что Стася вовсе не по природе своей важничала, а просто вела себя с достоинством, к которому ее обязывало ее положение именитой вельможной панны, урожденной княгини Масальской. Ея родовитость и связанные с ней правила, этикет, сословные предрассудки придавали Стасе очень парадный, так сказать, салонный вид.
Я же не знавший иных правил, кроме наших станичных, казачьих и живший тогда в походной обстановке, где иногда даже теряются и последние остатки культурных привычек и, к тому же в соответствующем походном наряде, в высоких сапогах, гимнастерке и пр. был разумеется, весьма контрастен и с изысканным богатым ее нарядом, и с ее изящной фигуркой, и с ее тонкостью в разговорах и манерах.
Хорошо помню, что думал, да как же я привезу ее, вельможную панночку, фарфоровую куколку в себе в станицу, и очень сомневался, что родителям моим она будет на радость. Ведь наша хата вроде этой будет — показал Садовский на одну из хат в станице, которую мы сейчас проходили. — Куда же важную панну с ее туалетами и роскошью устроить, коли ей не иначе, как в хоромах просторных жить! Впрочем не век же ей в станице быть, приедет пан Мочульский и заберет свою панну и забот о ней больше не будет. На этом я и успокоился. К тому же и компенсация у меня была за предстоящие хлопоты и возможные неприятности. Как я сказал, был я рад повидать свою родню, а кроме того было и нечто вещественное и для моего сердца особенно приятное: Мочульский подарил мне расчудесное охотничье ружье французской высокой марки Лепажа и к ружью тоже высокосортные всякие причиндалы: ягдташ, патронташи и всякую прочую к охоте приправу, даже сапоги охотничьи и куртку. И еще сказал, что если Бог приведет ему живым быть и до станицы добраться, то он еще больше меня отблагодарит.
Умный был пан в делах и практичный, осторожный, а снаружи — мягкий, улыбчатый, приветливый и даже дюже ласковый, порой до приторности, особенно с начальством.
И не то, что он меня не разгадал или я в отношении его подлецом оказался, но насчет Стаей он очень ошибся. Не знаю, правильно ли я думаю, но сдается мне, что Стасю берег он не безкорыстно и лелеял ее для себя и из всех сокровищ беспокоился о ней больше всего. И вот тут-то и вышел, что называется, скандал в благородном семействе. Оказалось, что в действительности Стася превратилась для меня из важной гордой полячки, ясновельможной панны, недоступной и недосягаемой — в мою нареченную невесту и стала для меня самой лучшей, самой дорогой женщиной на свете».
Лицо Садовского засветилось при этих словах таким искренним обожанием, голос его притих и оборвался молчанием. Будто пришедшие видения любимой Стаей закрыли для него все в этот момент. Помолчав некоторое время, он продолжал:
«Еще до отъезда нашего на Кубань при встречах со Стасей, приглядываясь к ней и привыкая, понемногу я увидал в ней не мало того, чего мне не приходилось видеть до этого в других женщинах. Впрочем опыта у меня в этом смысле большого не было, но и того, что положено для моих лет и условий моей жизни, и при моем, как мне шутя говорили друзья «обостренном любопытстве» к девушкам и женщинам, пожалуй было достаточно, чтобы разобраться в Стасе и сделать соответствующие выводы. Она была совершенно естественна в своей манере говорить, двигаться, делать что-нибудь и даже смотреть. И эта ее естественность придавала простоту и всему содержанию ее слов и поступков. Подобная манера держать себя действовала не только на меня, но и на слуг и на всех ее окружающих. Слуги становились
проще, будто даже ливреи, накрамаленные воротнички и строгие складки бритых лиц делались мягче, без натянутости и напряженности, движения и взгляды теряли сухую официальность, не переходя того предела, за которыми была бы фамильярность и забывалось бы свое место. Слугам, казалось мне, доставляло особое удовольствие, когда кому-нибудь из них удавалось угадать во взгляде ее то, что она еще не успела приказать или попросить. Быть может потому, что Стася действовала так на всех своей душевной приятностью, глядевшей на всех лучистыми голубыми глазами безконечно доброго человека. И платья на ней были совсем простого покроя и стиля, без особых там складочек, оборочек или финтифлюшек, но поразительно к ней шедшие и подчеркивающие все достоинства ее фигуры и оттеняющие цвет ее лица и волос.
Конечно и я, как и все, подчинился этому очарованию панной Стасей и был вскоре не только укрощен в своем дикарстве и некоторой осторожности или застенчивости, но и покорен, и кроме удовольствия от встреч с ней ничего больше не испытывал. Она же скучала в своем вынужденном затворничестве и была рада моим посещениям. Обычно я заставал ее за каким-нибудь занятием, за рукоделием, за перебиранием вещей в шкафах или за чтением. Встречала она меня приветливо и всегда с улыбкой. Чем дальше, тем больше искренней радости и приветливости звучало в ее словах, почти всегда одинаковых при моих посещениях:
«А, пан Садовский! Рада вас видеть…» В первые дни нашего знакомства и в ближайшие за ним дни у меня никаких посторонних, нескромных мыслей не было. Тех самых мужских мыслей и дерзаний, которые рождаются при виде красивых женщин, особенно в условиях фронтовой жизни, где женщины редки и мысли о них бывают напряженны. Повторяю, панна Стася была для меня недосягаемой женщиной, совершенно иного, далекого круга людей. И если все потом изменилось, то только под влиянием простоты и непринужденности и мягкости ее обращения, которые меня покорили».
© “Родимый Край” № 113 ИЮЛЬ-АВГУСТ 1974 г.
Читайте также: